ПОНИМАНИЕ И ПИСЬМО: ОПЫТ В. В. РОЗАНОВА

ДАТА ПУБЛИКАЦИИ: 26 февраля 2008
ИСТОЧНИК: http://portalus.ru (c)


© А. А. ГРЯКАЛОВ

Первый опыт письма В. В. Розанова - фундаментальный философский труд по систематике знания "О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания" (1886). Для Розанова Понимание "есть единственная деятельность разума",1 которая соединяет мыслительные формы-схемы с формами самой реальности. Восходя к первозданной природе человека, понимание несет в себе антропологическое и религиозное содержание, выявляя и делая возможным человеческое бытие. А следовательно - мысль и творчество, далеко не очевидные основания единства которых он и пытался раскрыть. Никогда более Розанов не возвращался к подобного рода экспликациям, хотя, как известно, любовно относился к своему первому детищу. По отношению ко всей его последующей литературной работе данный опыт может показаться достаточно чужеродным, однако значимо принципиальное внутреннее родство - вопрос о "присутствии целого". По образному слову А. Ремизова, это была "гимнастика, выработавшая эластичность мысли".2 Современный философ также усматривает здесь основоположения розановского письма: "Переменчивому публицисту Розанову предшествовал совершенно другой и все равно тот же самый Розанов с философией понимания - цельного, исчерпывающего, окончательно неизменного блага. Подчеркнутая розановская переменчивость кричала о том, что цельная истина непохожа на те ее фрагменты, с которыми нам обычно приходится иметь дело".3 Письмо и понимание взаимоотражены: письмо манифестирует понимание, а понимание раскрывает себя в письме - произведения выступают как сгустки смысла, очевидные в своей конкретности.

Исходный опыт (схематика) понимания последовательно реализован во всем творчестве Розанова. Непосредственной формой представления понимания выступает письмо. Именно понимание открывает скрытое: "Такое положение трудящихся, от которых остается скрытым и то, что именно возводится ими, и то, зачем оно возводится и где предел возводимого, - не может быть удобно. Не говоря уже о невольных ошибках, к которым ведет это положение, оно неприятно и потому, что всякий труд, цель и окончание которого не видны, утомителен" (С. 6). Цель и смысл литературы должны быть очевидны.

Поэтому Розанов отказывается от линейности преемственного смысла: континуальное воспроизводство "большого рассказа" - русская литература - не только не творческое, но и неинтересное занятие. Все эти упакованные в историю русской литературы смыслы живут по инерции - и не потому, что они устарели или изжили себя. Они объясняют происшествия настоящего смыслами прошлого; в равной степени прошлое может быть превращено в будущее. В обоих случаях нет события настоящего. Розанов же стремится показать истину момента. Но не для того, чтобы уловить и импрессионистически передать "мгновение" - такой взгляд делает художника "рабом собственной сетчатки". "Оптика" его интересует как возможность конструирования такого сознания, которое соединяло бы в себе "моменты" и "миги" не по принципу возможного примирения, гармонии или синтеза. Его интересует построение принципиально несинтетического сознания.

Синтез невозможен не в силу того, что реальность противоречива - реальности, отметим, никто никогда не видел, существует только реальное. Все определения, можно было бы сказать вслед за Хайдеггером, это определения сущего. Нужно мыслить - или представлять письмом - то, что бытийно.4 Поэтому любая идеология - это всего лишь идеологика, конкретное представление и воплощение исторического. Слишком исторического, слишком человеческого, слишком литературного. Того, в отношении к чему наступил конец ("апокалипсис нашего времени"). Возражения или оправдания могут быть отнесены к конкретному смыслу - и это совершенно правильно. Об этом имеет смысл спорить. Однако опыт отсылает к другому.

Письмо как послание ориентировано на аподиктический опыт очевидного, но письмо как процесс обращено к другим основаниям. Именно они дают возможность уйти от фиксации противоречий, не впадая в дурную бесконечность перечис-


--------------------------------------------------------------------------------

2 Алексей Ремизов. Исследования и материалы. СПб., 1994. С. 230.

3 Бибихин В. В. К метафизике другого // Начала. 1992. N 3(5). С. 65.

4 Подробнее см.: Grjakalow A. The Image of Man in the Philosophy of V. V. Rosanov // Russian Studies in Philosophy. 1993. Vol. 32. N 2.



стр. 104


--------------------------------------------------------------------------------

лений. Обращение к письму дает представление о целостности, "надпротиворечивые" основания которой Розанов стремился определить в работе "О понимании" посредством обращения к феноменам поэзии, наблюдательной и психологической словесности. "Вследствие того, что поэтические произведения, в противоположность произведениям всех других видов искусства, не только не расстраиваются от введения различных и даже противоположных образов, сцен и картин, но даже выигрывают, происходит то, что, тогда как другие искусства всегда отражают в себе только человека, или как личность, или как народ, поэзия отражает в себе и человека, и жизнь его. В нее входят и думы, и чувства, и желания поэта, и текущая жизнь во всем своем разнообразии и со всеми своими контрастами" (С. 370).

Различая науку и философию как неубедительные друг для друга области знания, Розанов формулирует позицию "выжидающего скептицизма". Но чего выжидает сознание? Того третьего, которого не может коснуться сомнение: "Это Понимание". Понимание свободно и противостоит историческому. Историческое может ограничить и подавить понимание: "Все созданное историею - ею и разрушается; она опирается только на то, что существовало, - на что обопрется оно, когда потребуют, чтобы оно не существовало более?" (С. 520). Ведь в историческом существовании происходит радикальное противопоставление и смещение позиций, литературных направлений, "принципов творчества", "идейных установок". Что остается в философии и литературе при постоянной смене исторических позиций?

Розанов противопоставляет свободное понимание историческому объяснению - свободная наука или свободная литература основаны не на безотчетном желании, но на сознательном убеждении. Понимание есть процесс свободно-необходимый по своей природе и происхождению. Понимание, если угодно, это особая форма всеобъемлющей мысли - "в идее понимания не заключено никакого знания, способного стать содержимым, но только знания относительно содержащего. Поэтому выводимое будет рядом истин формального значения" (С. 7). Речь идет о форме и принципах поиска и определения истины. Это форма, в которой представлен "разумный космос": "Ранее чувственного опыта и соприкосновения с миром в разуме человека лежат уже схемы идей, готовых обнять собою мир; и тот факт, что мир этот, существующий независимо от человеческого разума и ранее его, действительно вступает в эту схему идей, раз соприкосновение с ними произошло, невольно заставляет видеть и в разуме нечто космическое, и в космосе нечто разумное. Разум есть как бы мир, выраженный в символах, - мир есть как бы разум, выраженный в вещах; и только поэтому возможно познание мира разумом. Возможно понимание, возникающее о мире в разуме, - возможен мир идей, отличных от этих соотносительных начал, но из них возникающий, но через их соприкосновение" (С. 51). Смысл выстраивается в пространстве соотнесенности, раскрываясь из изначального понимания жизни: "Будто бы все бесконечно долгое и бесконечно сложное развитие свое космос совершал только для того, чтобы создать этот загадочный разум и как в семени (курсив мой. - А. Г.) своем соединить в нем все, что он сам заключал в себе от начала; или как будто бы сам разум раскрылся в этом мире подобно тому, как содержимое семени раскрывается в растении, из него вырастающем" (Там же). Бытие выступает как "трепетное ощущение человека между Богом и космическим витальным эросом - именно это и дает бытие "Я в мире"".5 Разум же в окончательном определении дан как потенция или возможность, слагающаяся из идеи существования как центра и из сходящихся к ней, как к центру, схем понимания ("потенции идей"). Скрытая жизненность проявляется пробуждением первого впечатления - вполне осознанной первичностью переживания.


--------------------------------------------------------------------------------

5 Stammler H. A. Vasilij Vasilevic Rozanov als Philosoph. Giessen, 1984. S. 17. (Vortrage und Abhandlungen zur Slavistik. Bd. 5).



стр. 105


--------------------------------------------------------------------------------

Актуализируя временность, Розанов как бы предупреждает разговоры о постсовременности и конце истории. Метафизически осмысливается парадоксальность времени и временности: воспроизводя схему Августина, Розанов размышляет о противоречивости времени самому себе, его абсолютному неприсутствию: "Будущее становится прошедшим, не переходя через настоящее, нежившее, не живя, отживает. И вот, противореча всем нашим понятиям о бытии, время является таким исключением, которое всегда только было и всегда только будет - и, однако же, есть, существует; и не только существует, но служит еще необходимым условием действительности всего, что только происходит реального в природе и в жизни; в этом времени, которого никогда нет, которое вечно или еще только готовится стать или уже минуло - в этом непостижимом времени пребывает все, и вне его ничто не может пребывать" (С. 210 - 211). Загадка времени вообще сложна, а в ситуации кризиса кажется неразрешимой и предстает именно как апокалипсис.

В соответствие с развернутой Розановым концепцией понимания письмо выступает как особого рода космос. Письмо органично - оно, как и организм, есть выражение целесообразности. В самом начале "Уединенного" Розанов говорит об одновременности отстранения и связи с литературой. Задействована физиология: "Странное чувство отвращения и вместе связанности с литературой никогда не покидало меня, не покидает особенно последние годы. Я пишу - как доношу до конца давно тяжелую ношу".6

Казалось бы, проще всего говорить о конкретных ценностных коннотациях, но Розанов, возражая, выходит в пределы некоего "странного" незнания добра и зла. Стремится следовать чему-то большему, чем конкретная "истина" или "зло". "Есть семена в душе, и они вырастают. Добро ли в них, зло ли - не ясно мне, не спрашиваю даже себя; не сомневаюсь, что не только отдельные выражения, слова, требования, но даже целые циклы идей, мною выраженных, есть или кажется зло. Одно для меня может служить оправданием: во-первых, совершенное и искреннее незнание, которое - истина, которое - зло; совершенная невольность писания: и зло, как добро, было бы мною написано, так что вопрос мог бы идти только о напечатании".7

Разумная целесообразность разлита в мире. Апокалиптичность не только исторична, но именно метафизична: не только апокалипсис нашего времени, но апокалипсис любого и каждого времени. И тут историческое согласие/несогласие ничего не решает на фоне забвения бытия: "Погибнет или не погибнет человечество, вопрос этот ничего не изменяет в вопросе о существовании целесообразности: ни человеческое счастье, ни человеческие бедствия не придадут бытию целесообразности, если в нем нет ее, не отнимут ее, если она в нем есть. Целесообразность в мире есть факт внешний для человека, не подчиненный его воле, или признание или отрицание этого факта есть дело исключительно его познания. Да и не согласится человечество обмануть себя из малодушия - признать то, чего нет, чтобы сохранить за собою жизнь. А если в тяжелую минуту предсмертного томления оно и сделает это, оно не вынесет долго обмана: тайное сознание, что нет того, ради чего живет оно, заставит людей по одному и не высказываясь покидать жизнь. (...) Никто, как кажется, и не догадывается о том, как тесно многие отвлеченные вопросы связаны не только с важными интересами человеческой жизни, но и с самим существованием этой жизни. Никому не представляется, что то или другое разрешение вопроса о целесообразности в мире может или исполнить человеческую жизнь высочайшей радости, или довести человека до отчаяния и принудить его оставить жизнь. А между тем это так. Отчаяние уже глухо чувствуется в живущих поколе-


--------------------------------------------------------------------------------

6 Розанов В. В. Уединенное // Розанов В. В. О себе и жизни своей / Сост., пред., комм. В. Г. Сукача. М., 1990. С. 33.

7 Там же.



стр. 106


--------------------------------------------------------------------------------

ниях, хотя его источник ясно не осознается. Вот почему легкомысленное решение вопроса о целесообразности - а мы не имели до сих пор других - есть не только глупость, но и великое преступление. Те, которые играют этим вопросом, правда, не чувствуют его важное значение, что доказывается тем, что, отрицая целесообразность, они продолжают жить. Т. е. кружиться среди бессмысленного для них же самих и трудиться ни для чего по их же желанию. Логика мысли и жизни - вообще удел немногих. Но как у легкомысленных писателей могут быть серьезные читатели, так у легкомысленных отцов - дети с глубокою душою, и то, что чувствуют и что делают теперь единичные люди - я говорю об отчаянии и смерти, - то со временем могут почувствовать поколения и народы" (С. 266).

Для представления метафизической темы апокалиптичности необходима была особая форма - так появляется у Розанова проблема письма. Материал поставляла жизнь. Была определена и суть творчества: начать с единичной вещи, существование которой "случайно открылось духу", и далее, далее - до понимания неразложимых данностей, где предстает чистая сторона бытия. Творчество видится как соотнесенность творящего, творения и творимого - последовательно развертываются пять "оборотов" понимания по всем схемам разума. Мир человеческий суть общее для творчества, Космос - общее для движения понимания. Самоопределяемость значима для искусства - его зарождение, развитие и выражение совершаются по своим внутренним законам, - и с нарушением их уничтожается или нарушается. Цель художественного творчества выводится из его сущности - оно не имеет цели вне себя и, раз пробудившись, по внутренней необходимости выливается во внешних формах, так же свободно и так же бесцельно, как свободно и бесцельно тожественное настроение при виде звездного неба или радость при виде найденной утраты. Это сближение с позицией Канта не должно уводить от главного: творчество обладает автономией и собственным целеполаганием. Понимание "есть явление свободно-необходимое: свободное от всего, лежащего вне человека, но развивающееся необходимо по законам, лежащим в нем самом" (С. 515). Понимание свободно извне, потому что необходимо внутри себя.

Письмо выступает как другое цельного знания. Можно сказать, что сопоставление "эмбрионально" задано, существование как бы имманентно, но при этом и трансцендентно ("Я похож на младенца в утробе матери, но которому вовсе не хочется родиться. Мне и тут тепло"). Понимание находится вне влияния, но в нем сходятся жизнь и смысл, экзистенция и дискурс, свобода и необходимость. Поэтому важно перевести психологию в дискурс. Так развертывается стратегия "параллельного письма": письма, фрагменты, цитаты, будучи включенными в его собственные произведения, оказываются завершенными уже в новом текстовом (и бытийном) окружении. Параллельное письмо допускает авторскую множественность, и хотя авторы-корреспонденты заявлены, это есть уравнивание всех в пространстве письма ("письмо без имен"). Это неклассическая стратегия смыслогенеза - смысл выстраивается не как приведение к уже данному или известному, а возникает в пространстве сопоставлений. Появляется особого рода топологика письма. Именно ее архитектоническое присутствие влияет на ее разные определения.

Письмо - главный "герой" литературы. И внимание к "Апокалипсису" ("чудесная пророческая книга") - это интерес именно к книге, письму, в котором начало и конец совпадают ("Как, когда только что начиналось все, творец его увидел и конец"). Имманентное и трансцендентное как бы совпадают - письмо для самого себя является не только основанием, но тайной и жертвой. Поддержка и спасение письма несопоставимо важнее того, что конкретно на нем исполнено, хотя каждое из исполненного важно в своем времени. О нем можно спорить, все историческое поддается смещению. Письмо содержит в себе все существующие смыслы в едином пространстве соотнесенности и потому не позволяет уклониться от самого процесса построения понимания.

стр. 107


--------------------------------------------------------------------------------

Письмо обращено к пониманию. Экзистенциально это было пережито и осознано Розановым ("несу литературу как крест мой"). Письмо становится универсальной формой осуществления смысла - и в этом плане навязчивость "органического" у Розанова свидетельствует о субстанциальной соотнесенности органики и письма.8

Розанов философствует письмом. Но что это за философия? О чем она? - Об утверждении. Письмо - утверждение смысла и героического ("возвышенного") там, где героев больше нет. Где нет ценностей, за которые можно было бы умереть. Письмо выступает как утверждение бытия. Розановская критика историчности предполагает определение границ конкретных дефиниций. Речь идет об определении общего, производящего единичное и частное. "Таким образом, временны те знания, которые или, будучи истинны, имеют предметом временное, или, имея предметом постоянное, - ложны. Вечные же знания суть те, которые и истинны, и имеют предметом постоянное" (С. 11). Ложное появляется там, где происходит уклонение от правильности образования знания: "Мир, заключенный в сознании человека, шире мира, лежащего вне его" (С. 12). Понимание цельно - "оно понимает отдельные явления в их взаимной связи". Но оно и образуется с целью - оно скорректировано именно с тем, как эти цели осознаны и проявлены. И хотя последняя цель - "последний узор" - неизвестна, она выступает как тайна, в отношении которой выстроена вся цепь вопросов и ответов.

Понимание отнюдь не означает примирения позиций. Наоборот, "истинный признак ума состоит не столько в умении связывать отдельные явления, сколько в понимании невозможности связать непосредственно явления разнородные, хотя и смежные, и в тонком понимании этой разнородности явлений" (С. 19). Это область действия разума: если ум обращен преимущественно к практическому (в политике, общественных делах, литературе), то разум раскрывается в теоретической деятельности человека и отражается в жизни только в те редкие моменты, когда сама жизнь пытается стать его отражением. Ум как бы придан к другим способностям человека, а "разум представляет собой нечто замкнутое и глубоко самостоятельное: не человек обладает им, а он живет в человеке, покоряя себе его волю и желания, но не покоряясь им" (С. 22).

Розанов последовательно рассматривает схематику разума - вполне можно предположить, хотя это и требует детального анализа, что не только способы, но и варианты письма могут быть сопоставлены с позициями понимания схематики разума. Самая последовательность конституирования разума - центр - актуализирует все потенциальное существование способов письма. Мифологема семени присутствует уже в "О понимании" - дальше осуществляется схема последовательной "разборки" реальности при полном осознании простого - исходного переживания единства: "есть нечто".

Поэтому Розанов совершенно убежденно выстраивает свободное письмо с полным осознанием того, что литература обладает надприродным измерением, в котором обладание оборачивается пленом, дар - неволей ("Невольная музыка в душе..."). В какой стихии находится автор: "Что-то течет в душе. Вечно. Постоянно. Что? Почему? Кто знает? - меньше всего автор".9 Письмо устремлено в завтрашнее своей собственной логикой, подобно тому как в прошлое обращено традицией. Прошлое и будущее встречаются в настоящем: письмо не есть дело одного только автора послания, а дело всей предшествующей любовно-понимающей энергии ("...тоска народов, отчаяние пролетариата в кольцах удава буржуазии - все это в


--------------------------------------------------------------------------------

8 В преодолении исторического Розанов близок всей традиции "философии жизни", но на особенности ее русской рецепции указывает постоянная то явная, то скрытая полемика с Ницше. Интересно отметить, что разрабатывавшаяся в конце XX века тема письма направлена не против универсальности органики, а против доминанты логического - отсюда критика "фалло-фоно-лого-центризма".

9 Розанов В. В. Уединенное. С. 45.



стр. 108


--------------------------------------------------------------------------------

громадных словах, в дивных чеканных формулах, есть у Достоевского").10 Рождается автор в письме: "Счастье писания - счастье рождения".

В имманентном пантеизме Розанова Н. А. Бердяев определил могущественное первоощущение божественности мировой жизни, непосредственной радости жизни. И очень слабо, полагал критик, в нем выражено чувство трансцендентного: "Розановщина есть своеобразный мистический натурализм, обожествление натуральных таинств жизни. В XX веке, на закате человеческой истории переживает Розанов натуралистический фазис религиозного откровения, жаждет всемирно-исторической детскости и наивности и не замечает ветхости и старчества этой реставрации первых дней человечества".11 Бердяев говорит о необходимости выхода из этого мира в мир трансцендентный, но логика Розанова другая - он против изначального удвоения: понимание и письмо феноменологически самодостаточны.

Обращение к теме письма дает возможность соотнести в проблемно-тематическом пространстве тему неповторимого послания ("почти на правах рукописи") и тему процесса. Проблематизировать вопрос о письме как представлении рефлексии.

Понимание - исток, и, наверное, цель, а письмо - процесс. Понимание, таким образом, как бы перемещается в письмо. Но размещенный в пространстве письма опыт письма Розанова - это не только его личный уникальный опыт, а опыт как схематика. Как пересечение письма-процесса и письма-послания.

То, что Д. Г. Лоуренсу, к примеру, могло казаться в Розанове откровением и открытием ("фаллическая литература"), в конечном счете поддерживает только историческую догму. В понимании нет смысла обращаться к "фаллической литературе" - более того, смысл состоит в отказе от такого центризма, как и любого другого. Письмо оформлено на своем собственном фоне - осознано в несводимости ни к классическим стратегиям смысла, ни к неклассической "фалличности". Для письма вообще нет определения кроме того, которое создано собственным развертыванием. Тайна письма - в самом письме. Другое дело, что никуда нельзя выскользнуть за пределы письма - любое его воплощение всегда уже "конвертировано". Письмо ничего не выражает и тем более ничему не подражает. Оказывается ли оно в таком случае пониманием и может ли быть ответственным в самом себе? Как возможна ответственность?

Ф. Э. Шперк приводит следующие слова Розанова: "Редко человек понимает конечный смысл того, что он делает, и большею частью он понимает его слишком поздно для того, чтобы изменить делаемое. Вмешательство индивидуальной воли в пути истории всегда бывает напрасным. Этой доли напрасности я не мог не замечать и во всем, что мне случалось высказывать. Не человек делает свою историю, он только терпит ее, в ней радуется, или, напротив, скорбит, страдает".12 Проявления "человеческого" как бы стираются и стушевываются в столкновении. Значимо надличностное в личностном неповторимо, но необходимо проявленное. Достоевский еще мог себя выразить в романе, а в 1900-е годы "человек, Достоевскому "конгениальный" и "почти гениальный", уже едва мог не выразить, а выкрикнуть свою тему, свое "Я само" ("я-то бездарен, да тема моя гениальна"). (...)Ныне же человек с темой и воплями Достоевского... был бы немой: с землей во рту. И сама тема - с землей во рту".13 Розанов разворачивает письмо в противопоставлении позиций, но в органическом единстве.


--------------------------------------------------------------------------------

10 Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени / Собр. соч. под ред. А. Н. Николюкина. М., 2000. С. 158.

11 Бердяев Н. А. Христос и мир. Ответ В. В. Розанову // Василий Розанов: Pro et contra. Личность и творчество Василия Розанова в оценке русских мыслителей и исследователей. Антология / Сост., вступ. ст., прим., библиография В. А. Фатеева. СПб., 1995. Кн. 2. С. 29.

12 Шперк Ф. Э. В. В. Розанов. (Опыт характеристики) // Василий Розанов: Pro et contra. Кн. 1. С. 262.

13 Дурылин С. Н. В. В. Розанов // Там же. С. 244 - 245.



стр. 109


--------------------------------------------------------------------------------

Ущербна для Розанова прежде всего искусственность литературы: полиидеизм отрывает от жизненной органики. "От "Мережковской" литературы болезнь: "что вы, больны чем-нибудь? - Нет, я не болен: но мною больна эпоха". В самом деле, не будь в ней Мережковского, - эпоха явно "была бы здоровее"".14

Письмо, по Розанову, обращает к природе слова: как и понимание, письмо актуализирует соотнесенность. "Несомненно, что совершается этот процесс человеком, он в нем понимает; но столь же несомненно, что не им определяется этот процесс: он определен его природой с того момента, как она существует, и до того момента, как она перестанет существовать" (С. 515). Онтология письма составляет особый мир, который развивается рядом с миром жизни как свободно-необходимое усилие.

Можно сказать, что Розанов-литератор жалуется литературе на литературу, вовсе ее не отрицая. Противно что-то одно, а не вся литература, она же противна тогда, когда сливается недостойно с этим одним. Розанов стремится "разжать" литературу, зажатую политикой, повседневностью и т. п. не в смысле той или иной темы - как раз темы политики, повседневности и т. п. предельно значимы для письма, - а в смысле ее сознательной или бессознательной ущемленности мелким, измене собственной природе ("Литература сделалась мне противна").

Спор литературы один - с самой собой, жалобы литературы - на самое себя. Литература - это мир, в котором "все есть", это не дополнение мира, а сам мир. Письмо в его высоте - именно самое серьезное и ответственное возражение миру в слове.

Но действительно ли письмо та "субстанция", которая находится за пределами истины и зла? Делающая человека пленником собственного дара? Субстанция ни на что не похожего: "Пишу для каких-то "неведомых друзей" и "хоть ни для кому""? - сознательный уход от определенности адресата: "Из безвестности приходят наши мысли и уходят в безвестность".15

Существуя как послание, письмо-процесс никогда не может быть законченно воплощено - скорее, речь может идти о принципиальной потенциальности воплощений. "Литература родилась "про себя" (молча) и для себя; и уж потом стала печататься. Но это - одна техника".16

Сведение к современности всегда оказывается ущербным (избыточная воплощенность), соответственно не удовлетворяясь формой. "Просто я не имею формы... субъективное действительно разлито во мне бесконечно. Я "наименее рожденный человек", как бы "еще лежу" (комком) в утробе матери. На кой черт мне "интересная физиономия" или еще "новое платье", когда я сам (в себе, в "комке") бесконечно интересен, а по душе - бесконечно стар, опытен, точно мне 1000 лет, и вместе юн, как совершенный ребенок... Хорошо! Совсем хорошо..."17

Письмо - именно "наше содержание". "Оно бесконечно. И древне, и ново. Даровито и бедно. Это не мы "родились", а нас "родили", и не "родители наши", а "вся история". Что есть в нас. Чего нет. Знаем ли мы себя. Никогда.

И вот мы волнуемся. Стараемся управлять собою и не можем. Строим правила, а они бессильны. Постоянно выходим из "себя". Это "предки наши" выливаются через край нашего личного "я". Где "я"? Нет, где "не-я"?"18

Живой философский опыт предполагает возможность работы с понятиями-метафорами. И тогда опыт письма Розанова предстает при всей уникальности как опыт мысли. Известность - "поросячье удовольствие", письмо устраняет гордыню. Снова обретаемое желание "быть приниженным" возвращает к органике и онтологии.


--------------------------------------------------------------------------------

14 Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени. С. 125.

15 Розанов В. В. Уединенное. С. 36, 37.

16 Там же. С. 72.

17 Там же. С. 55 - 56.

18 Там же. С. 284.



стр. 110


--------------------------------------------------------------------------------

Обращения к психологическим или сублиматорным стратегиям не многое проясняют в понимании субстанции письма. Более конструктивно обращение к "антропологии тела" или "автобиографии", фиксирующим другое пространство понимания.

Письмо - особый топос встречи других феноменов. Розанов предельно концентрирует тему: происходит как бы своеобразное "схлопывание" повествования. Добро и зло не уравниваются, конечно: речь идет о другом.

Письмо Розанова мыслится им как доведенное до предела "русское письмо", высказывание литературы о самой себе. Поэтому и претензии ко всей русской литературе: "Как ни страшно сказать, вся наша "великолепная" литература, в сущности, ужасно недостаточна и неглубока. Она великолепно "изображает"; но то, что она изображает, - отнюдь не великолепно и едва стоит этого мастерского чекана. XVIII век - это все "помощь правительству"; сатиры, оды - все; Фонвизин, Кантемир, Сумароков, Ломоносов, - все и все.

Да, хорошо... Но что же, однако, тут универсального!

Все какой-то анекдот, приключение, бывающее и случающееся, - черт знает почему и для чего. ...Все это просто ненужно и неинтересно иначе как в качестве иногда прелестного сюжета для рассказа. Мастерство рассказа есть и остается: "Есть литература". Да, но как чтение. В сущности все - "сладкие вымыслы". "...Но ведь и русская история вообще говоря еще почти не начиналась". Литература вся празднословие... Почти вся..."19

Письмо как бы надстраивается над высказываниями, это, если угодно, трансцендентальное измерение творчества, совсем не сводимое к психологии ("душе"). Предполагание самой возможности высказывания. Неопределенность - но не безличность - влекущей силы: одного выбирает, а другого - нет. И с "точки зрения" письма, которая постоянно смещается, в отношении одного и того же человека, события или переживания могут быть высказаны противоположные вещи. Так с именем, которое может быть предельно изменено интонацией или суффиксом, но ничего подобного не может быть в отношении всего поименования.

Письмо возвращает творчество к своей метафизической уместности. Возникает вопрос о философии понимания России ("Наша русская вся - философия выпоротого человека"20). Но это и "русская стихия" - "беспорывная природа Восточно-Европейской равнины". "Эти говоры, шепоты и есть моя литература" и "церковь - единственно поэтическое...".

Достаточно очевидной оказывается радикальная неприспособленность России (традиционно рассматривающейся как "слепое пятно") для трансцендентального и герменевтического опыта.21

Подобная притязательность (а ее не может не быть) в очередной раз аранжирует проект просвечивания/просвещения "иного". При незначительной радикализации суть дела выступает следующим образом: усвоение Россией герменевтики оказалось бы одновременно освоением герменевтикой России. То есть освоение России речью, логосом, смыслом, историей, социальностью (на фоне девальвации - как философской, так и вполне "реальной" - этих образований на Западе).

Но Россия молчит (как молчат массы, молчит "радикальная экзотика", молчит безумие), несмотря на интенсификацию герменевтических заклинаний. Это стимулирует одновременно же усиленный режим поиска. Где, в этом смысле, гово-


--------------------------------------------------------------------------------

19 Там же. С. 58 - 61.

20 Там же. С. 76.

21 Ср.: "Я ничего не понимаю, - продолжал Иван как бы в бреду, - я и не хочу теперь ничего понимать. Я хочу оставаться при факте. Я давно решил не понимать. Если я захочу что-нибудь понимать, то тотчас же изменю факту, а я решил оставаться при факте" (Достоевский Ф. М. Братья Карамазовы // Достоевский Ф. М. Собр. соч.: В 15 т. СПб., 1991. Т. 9. С. 274).



стр. 111


--------------------------------------------------------------------------------

рит Россия (т. е, каково исходное место ее речи), и говорит ли она вообще? Подобный формат поддается не только геополитической, но и собственно философской экспликации. Философский образ России соотносим с зонами герменевтической неуспешности, зонами нетекстуализируемого в тексте, в то время как Россия (в художественной практике и в попытках философского и парафилософского самоосмысления) настойчиво интерпретирует себя как принципиально "атекстуальное" или даже "антитекстуальное" образование. "Когда все превратилось в текст, можно ли еще вернуться к слову-событию?"22

Письмо созвучно жизненно-мировым, антрополого-эстетическим и социально-метафизическим практикам. Соответственно может быть представлено русское письмо как манифестированная текстуальность и как послание миру. Но сразу же встают вопросы определений: как именно может быть дан концепт России? Каковы условия, основания и аргументы концептуализации? Иными словами, славянофильский, западнический и (или) особый третий (евразийский и т. п.) концепты России выступают как смыслообразующие доминанты понимания? К тому же встает проблема определения актуальной для сегодняшней философии темы письма: что "сущностно" характеризует русское "метафизическое письмо" (историософия, всеединство, космизм, метафизический персонализм, "синтез" исихазма и феноменологии, "философия как проповедь")? Ведь, к примеру, в случае понимания России как "подсознания Запада" необходимо включение в сферу толкования комплекса психоаналитических аргументов. В каждом случае появляются предварительные вопросы, достаточно далекие от собственной проблематики герменевтики. К тому же тексты русской философии ("русская философия как текст") могут существенно отличаться друг от друга.

Письмо маркирует определенное недоверие к конкретной "литературности" ("не литература, а литературность ужасна") - упрямая настойчивость письма противостоит любой миметологии. Конкретное послание вовлечено, подобно тому как мышление всегда движется в колее, предлагаемой языком. Даже провал в речи, вынужденное молчание, парадоксальность, "апофатика" и даже утрата дара речи значимы.23

Письмо подобно языку. Поток. Язык как поток сознания есть всеобщее предицирование, текучесть и становление, где "дискретные" языковые данности как бы растворяются в континуальности.24

Но континуальность представляет то иное, в отношении к чему язык и письмо непрерывно становятся.

Поток имеет дело с жизнью. Письмо находится как бы за пределами места и времени, поэтому в посланиях постоянно топографирует и хронографирует себя ("за нумизматикой"), создавая "предметность" как свое иное.

Своеобразным пределом письма могут выступать разного рода речевые практики ("до-письмо", глоссолалия), которые удерживаются не возникающими здесь и теперь интерсубъективными или диалогическими смыслами, а совокупной предельной энергией проживания и понимания обезличенных субъектов.

Литература имеет дело именно с языком, в котором даны состояния, усилия, фантазмы, а язык отдан этому почти хтоническому колебанию природы. Автор представляет и истолковывает становящееся письмо и сам им создается.

Органическая природа письма противопоставлена разделенности, предельным проявлением которой является шизоидность, ведь шизоидный конфликт - это бо-


--------------------------------------------------------------------------------

22 Бибихин В. В. Слово и событие. М., 2001. С. 93.

23 "...Если кто-то лишается дара речи, это значит, что он хочет сказать так много, что не знает, с чего начать... сама утрата дара речи есть уже некоторый вид речи; эта утрата не только не кладет конец говорению, но, напротив, позволяет ему осуществиться" (Гадамер Г. -Г. Актуальность прекрасного. М., 1991. С. 44).

24 См.: Лосев А. Ф. Поток сознания и язык // Лосев А. Ф. Знак. Символ. Миф. М., 1982. С. 475 - 476.



стр. 112


--------------------------------------------------------------------------------

рьба между жизнью и смертью, его можно выразить как "быть или не быть". Событие письма в таком случае противостоит отрицанию жизни.

Письмо Розанова обладает особой ритмикой и константными образами: имена, концепты, позиции "перемешаны" таким образом, что от их сочетания возникают смыслы-следы, становящиеся при актуализациях и повторах конструктивными ориентирами новых смыслов.

Предназначение поэтического языка не в том, чтобы поддерживать манию повторения, а в создании магии осваивающего переживания. Повторение - не движение по кругу, а создание интенсивности. Не навязчивая привычность повторения - графомания, а интенсивное конструирование переживания и смысла в слове и последующем письме - графомагия ("Магия. О, бесконечная магия"). Мир вводится в особое состояние восприятия новизны благодаря тому, что сознание научилось воспринимать новые формы.

Вопрос об истине искусства порождает соответствующую мысль о бытии истины в мире. Письмо предстает как усилия открытия и сохранения истины. Письмо ничего не говорит окончательно - оно говорит. Говорит - сохраняя мир. И это "нежелание-ничего-сказать" мало похоже на безобидное упражнение.25 Иными словами, письмо ни к чему идеальному не отсылает - идеальная трансценденция отсутствует. Искусство все время становится иным для самого себя, изменяет способы собственного представления, уходит, оставляя следы, но следы ценны потому, что свидетельствуют о возможности соприкосновения с жизнью.

Автор совершает почти невозможное усилие творчества, оперируя приемами, а открывающий событие видения воспринимающий субъект переживает одновременно сопричастность человеческому, вещному и культурному универсуму. Субъект, имеющий дело с поэтическим языком, открывает в себе неизменную человеческую природу.

Письмо имеет дело с "антропологической константой" - с общим в человеке - его природно-субстанциальным существованием. Но пребывание в жизненном потоке предполагает проекцию в конкретность, поступок, ведь экзистенция имеет признаки неповторимости. Эстетический опыт оказывается необходим как особый экзистенциально-антропологический и герменевтический опыт работы с пределом.

Розанов утверждает тему письма как особой оптики русского сознания и русской культуры. Особого смотрения и внимания. Письма как внимания и понимания. "Мы, в сущности, играли в литературе. "Так хорошо написал". И все дело было в том, что "хорошо написал", а что написал - до этого никому дела не было. По содержанию литература русская есть такая мерзость, - такая мерзость бесстыдства и наглости, - как ни единая литература. В большом Царстве, с большой силою, при народе трудолюбивом, смышленом, покорном, что она сделала? Она не выучила и не внушила выучить - чтоб этот народ, хотя научили гвоздь выковывать, серп исполнить, косу для косьбы сделать... Народ рос совершенно первобытно с Петра Великого, а литература занималась только, "как они любили" и "о чем разговаривали". И все "разговаривали" и только "разговаривали", и только "любили" и еще "любили"".26

Письмо как моральное усилие поименования - это та мораль творчества, которая "раньше онтологии". Оно рождается в эстетическом опыте и рефлексивном постижении таким образом, что и опыт, и рефлексия оказываются постоянно смещаемы с собственных путей и собственных представлений в процессе развертывания события. Одно и то же слово может по-разному "играть" в письме как субстанции творчества.

В конечном счете, тема письма предстает как вопрос о природе литературы.


--------------------------------------------------------------------------------

25 Деррида Ж. Импликации // Деррида Ж. Позиции. Киев, 1996. С. 27 - 28.

26 Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени. С. 154.



стр. 113


Похожие публикации:



Цитирование документа:

А. А. ГРЯКАЛОВ , ПОНИМАНИЕ И ПИСЬМО: ОПЫТ В. В. РОЗАНОВА // Москва: Портал "О литературе", LITERARY.RU. Дата обновления: 26 февраля 2008. URL: https://literary.ru/literary.ru/readme.php?subaction=showfull&id=1204025058&archive=1206184915 (дата обращения: 26.04.2024).

По ГОСТу РФ (ГОСТ 7.0.5—2008, "Библиографическая ссылка"):

Ваши комментарии