К ПРОБЛЕМЕ ГЕРМЕНЕВТИКИ СЛОВА У В. В. РОЗАНОВА

ДАТА ПУБЛИКАЦИИ: 19 февраля 2008
ИСТОЧНИК: http://portalus.ru (c)


© С. А. ШУЛЬЦ

найти другие работы автора

В. В. Розанов считал себя писателем, в творчестве которого, расположенном на границах изящной словесности, философской критики и публицистики, происходит "завершение литературы".1 Он констатировал разрушение традиционного типа высказывания, характеризующегося пониманием формы как всего лишь простого инструмента для передачи определенного готового содержания, и вследствие этого проблематизировал сам факт высказывания. Отсюда повышенное внимание Розанова к специфике речевого выражения, к стихии языка, которому придается онтологическое значение.

Свой собственный "образ языка" писатель выстраивает на основе резкого размежевания с другими типами высказывания. И поэтому одной из сквозных линий розановской эссеистики становится "деконструкция" русского радикального ("революционно- демократического", "нигилистического") дискурса. Со своими мировоззренческими противниками Розанов борется, прежде всего, в поле языка.

Так, в статье "Герцен" (1911) он подчеркивает, что издатель "Колокола" был человеком, находившимся в сильнейшей и неадекватной зависимости от слова: "Странно сказать: но государь Александр II, которого он (Герцен. - С. Ш.) осыпал упреками (...) за недостаточно быстрые и недостаточно радикальные реформы, на самом деле стоял гораздо впереди Герцена, стоял наравне (в одной новой психологии) с Чичериным, с Кавелиным, даже, наконец, с кружком "Современника"; и просто - тем одним, что вышел из-под обаяния слова, как какого-то фетиша, какого-то "божка", и предпочел ему хоть маленькое, но дело! хоть серенькое, но дело!" И далее: "Герцен был последним могиканином слова, "довлеющего себе" (...). Самый "социализм" для него был главным образом великолепным "литературным полем". Вообще - он был изумительным литератором, вне сравнения с кем-нибудь. Но человеком жизни - он не был; ни - всем тем, что вытекает из этого неизмеримого понятия".2

В сочинениях Герцена Розанов не находит ни одного прочувствованного, способного взять за душу пассажа, "ничего конкретного, осязательного, ничего материального... Чистый словесный спиритуализм, без всего содержимого" .3 В статье "И. В. Киреевский и Герцен" (1911) первый противопоставлен второму как "явно не сочинитель" (комплимент) - "прирожденному сочинителю".4

Розанов ожидает от слова, с одной стороны, пронизанности личной одушевленностью (подлинным пафосом), а с другой - большей "материальности", т. е. более тесной связи со своим референтом, большей направленности на предмет, большей онтологичности. В частности, он замечает: нужно быть "человеком жизни". Причем "жизнь" здесь - это не просто сфера внешней деятельности, а сама стихия существования в ее первозданности, всегдашней новизне. Именно она выступает горизон-


--------------------------------------------------------------------------------

1 Цит. по: Розанов В. В. Мысли о литературе. М., 1989. С. 334.

2 Цит. по: Розанов В. В. О писательстве и писателях. М., 1995. С. 524. Здесь и далее курсив в цитатах везде принадлежит Розанову. В других случаях он рассуждает о "словесном фетишизме" более благосклонно. Ср., например: "Есть же такие счастливые имена, нося которые просто нельзя не стать литератором: "Иванов- Разумник!.." В именах есть свой фетишизм: называйся я "Тургеневым" - непременно бы писал хорошим слогом; "Жуковскому" нельзя было не быть нежным, а Карамзину - величественным. Напротив, сколько ни есть "Введенских" - все они явно люди средние (...). Имена наши немножко суть наши "боги" и наша "судьба"..." (Там же. С. 497). Однако розановская "философия имени" - отдельная тема, заслуживающая специального разговора.

3 Там же. С. 527.

4 Цит. по: Розанов В. В. Легенда о великом инквизиторе Ф. М. Достоевского. Литературные очерки. О писательстве и писателях. М., 1996. С. 561.

стр. 186


--------------------------------------------------------------------------------

том любого высказывания, и пренебрежение "жизнью" делает слово довлеющим себе.

Подобное представление о жизни восходит к славянофилам и почвенникам (от Киреевского и Хомякова до Аполлона Григорьева и Достоевского), а также к связанному с ними немецкому идеализму (Шеллинг, Шопенгауэр, Дильтей). Вслед за своими предшественниками Розанов воспринимает жизнь как органическую среду человеческого существования во всей ее духовно-эмоциональной, эстетической и религиозной полноте.

В свете сказанного выше особое значение приобретает следующий пассаж в одной из последних статей Розанова - "Революционная Обломовка" (1918): "...было безумие слов скорее за пятьдесят лет проповеди революции, нежели при теперешнем ее осуществлении (...) революция наша идет не только не неизменнее, но она идет гораздо чище и лучше, нежели шла целых шестьдесят лет теория революции (...). "Воробей слова" был гораздо гнилостнее, нежели "пугало действительности". Действительность все-таки делает поправку в десяти заповедях".5

Розанов имеет в виду нечто большее, чем простое отклонение реализации идеи от самой идеи, как могло бы показаться на первый взгляд. Насколько же выше он ставит разрушительный эффект слова по сравнению с аналогичным эффектом дела. Механика нигилистического высказывания, по розановскому представлению, губительнее для органики живой жизни, чем конкретное деяние. Радикальное слово в силу своей "литературности" более порабощает сознание (и тем самым действительность), чем реальное осуществление конкретных слов-идей. Это последнее, согласно Розанову, оставляет человеку обширное пространство свободы, позволяя вырабатывать собственное отношение к событию и тем самым свой "образ языка". В этом случае жизнь встречается с жизнью же - пусть искаженной, трансгрессивной, жуткой, однако, по крайней мере, не подменяющей факты директивно навязываемым их истолкованием.

Выступая в процитированном пассаже своего рода заклинателем хаоса, Розанов не скрывает радости по поводу исчезновения (точнее, отодвигания в сторону) самой теории нигилизма: ведь реальность жизни, какой бы ужасной она ни была, вновь открывается в собственной чистоте, а значит, у нее появляется исторически почти неизбежный шанс одержать победу над хаосом и прийти к такому образу языка, который не был бы ей изначально враждебен, непосредственно вырастал бы из нее самой.

Название статьи - "Революционная Обломовка" никак не обыграно в тексте и потому остается загадкой. Понятно, что Розанов имеет в виду пробуждение некогда задавленных и спрятанных энергий. Но почему для выражения этого избран именно образ Обломовки? Что здесь - горькая ирония по отношению к Добролюбову, сделавшему понятие "обломовщина" символом лени и апатии? Или апелляция к исконной органике русского быта-бытия, для которой "революционность" - всего лишь фрагмент ее многовекового существования, подлежащий последующему поглощению и снятию? Возможно, и то, и другое.6

В связи с этим любопытно розановское замечание в "Опавших листьях" о том, что он принципиально не читал произведения Салтыкова-Щедрина ("в круге людей нашего созерцания считалось бы невежливостью в отношении ума своего читать Щедрина"),7 более того, отказывался слушать даже пересказы щедринских текстов, дабы не открывать себя навстречу суггестии чужого и чуждого слова.


--------------------------------------------------------------------------------

5 Цит. по: Розанов В. В. Религия. Философия. Культура. М., 1992. С. 359 - 360.

6 Интересно, что в 1920-е годы В. Ф. Переверзев в своей незавершенной книге о Гончарове протянул нить от Адуева-младшего из "Обыкновенной истории" и Обломова к Волохову из "Обрыва", назвав последнего "обломовцем, ударившимся в нигилизм" (см.: Переверзев В. Ф. У истоков русского реализма. М., 1989. С. 712).

7 Розанов В. В. Мысли о литературе. С. 341 - 342.

стр. 187


--------------------------------------------------------------------------------

У Розанова, впрочем, есть тенденция предельно расширять понятие радикального типа высказывания вплоть до включения в него литературы как таковой, во всяком случае, начиная с Гоголя, которому несправедливо отводится роль родоначальника "нигилизма". В еще большей степени это относится к современной писателю словесности, которая прямо названа им Геростратовой: "Сатана соблазнил папу властью; а литературу он же соблазнил славою... Но уже Герострат указал самый верный путь к "сохранению имени в потомстве"... И литература (...) пронизалась вся Геростратами. (...) Сущность литературы... самая ее душа... "душенька"".8 Поэтому у него такая антипатия к "проклятому Гуттенбергу" как изобретателю книгопечатания, "обездушившего" творческий процесс. Гораздо больший интерес Розанов проявляет к рукописям, ведь его собственное "я" можно обнаружить "только в рукописях, да "я" и всякого писателя".9

Характерно, что Розанов ценил в основном тех литераторов, которые были малоизвестны или забыты и работали вдали от всеобщего внимания, как бы не принадлежа миру привычных слов, - Ап. Григорьева, К. Леонтьева, Н. Страхова, Ю. Говоруху-Отрока... А, рассуждая о близких себе Достоевском и Л. Толстом, подчеркивал их непонятость современниками, тем самым также выводя этих писателей за рамки "литературности".

Таким образом, "драма бытия" во многом отождествлялась Розановым с "драмой письма". Именно поэтому он стремился "уйти" из мира письма, прежде всего, подвергая сомнению свой статус писателя: "И у меня мелькает странное чувство, что я последний писатель, с которым литература вообще прекратится, кроме хлама, который тоже прекратится скоро. Люди станут просто жить, считая смешным, и ненужным, и отвратительным литераторствовать. От этого, может быть, у меня и сознание какого-то "последнего несчастья", сливающегося в моем чувстве с "я"".10

В одном из начальных пассажей "Апокалипсиса нашего времени" розановский ужас перед силой слова принимает трагически-гротескное выражение: "Русь слиняла в два дня. Самое большее - в три. Даже "Новое время" нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь".11 "Вес" газеты оказывается внушительнее, чем "вес" огромной страны.

Слово как "онтологический двойник" жизни теряет для Розанова свою опасность, лишь, когда смиряется перед нею, стремится всячески подчеркнуть свою "природность", органичность (в том числе и в опоре на самое повседневное, бытовое), т. е. перестает быть двойником и становится частью жизни - в круговой герменевтике "тождества" и "различия", если воспользоваться терминами М. Хайдеггера.

Гармонизируя собственные отношения с миром именно фактом "завершения литературы", Розанов всячески подчеркивает свою маргинальность, полулитературность и тем самым непосредственную связь с "просто жизнью" как последней реальностью и последним горизонтом человеческого сознания. Крушение мира чужих и чуждых слов в пожаре революционного насилия в этом смысле не может не приветствоваться Розановым, который, умирая и глядя поверх того, что он непосредственно наблюдает собственными глазами, примиряется со своим вечным оппонентом Гоголем и пишет завещание, где содержатся слова примирения со многими другими его идейными противниками.


--------------------------------------------------------------------------------

8 Розанов В. В. Уединенное // Розанов В. В. Сочинения. М., 1990. С. 53.

9 Там же. С. 28. Здесь Розанов перекликается с В. Дильтеем, который стремился отыскать потайное, глубинное внутреннее "я" писателя именно в рукописях - дневниках, письмах, черновиках.

10 Розанов В. В. Опавшие листья // Розанов В. В. Мысли о литературе. С. 334.

11 Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени. Сергиев Посад, 1917. Вып. 1. С. 6 - 7.

стр. 188


Отправить на принтер


Готовая ссылка для списка литературы

С. А. ШУЛЬЦ, К ПРОБЛЕМЕ ГЕРМЕНЕВТИКИ СЛОВА У В. В. РОЗАНОВА // Москва: Портал "О литературе", LITERARY.RU. Дата обновления: 19 февраля 2008. URL: http://www.literary.ru/literary.ru/readme.php?subaction=showfull&id=1203424594&archive=1203491495 (дата обращения: 25.04.2017).

По ГОСТу РФ (ГОСТ 7.0.5—2008, "Библиографическая ссылка"):


Ваши комментарии