ВОЙНА В ПОВЕСТИ ЛЬВА ТОЛСТОГО "КАЗАКИ"

ДАТА ПУБЛИКАЦИИ: 08 декабря 2007
ИСТОЧНИК: http://portalus.ru (c)


Владислав Ходасевич в своей во многих отношениях примечательной статье о "Казаках" 1939 года с удовольствием обнаружил в повести современника Пушкина и Лермонтова: "Я с живой радостью, точно при встрече с другом, увидел в Толстом не упрямого яснополянского сектанта, скажем, девяностых или девятисотых годов, не старшего моего современника, а человека, еще вполне реально переживающего литературные и идейные проблемы пушкинско-лермонтовской поры: младшего современника Пушкина и Лермонтова, каким он и был бы в действительности, если бы не Дантес и Мартынов".1

Это справедливо, но отчасти: Ходасевич преувеличивает значимость для Толстого литературных и идейных проблем пушкинско-лермонтовской поры. Толстой находился уже в другой литературной ситуации, когда внимание читателей было приковано к "Дворянскому гнезду", "Обломову", к "Запискам из Мертвого дома" - с последними более всего и перекликается повесть "Казаки".2


--------------------------------------------------------------------------------

1 Ходасевич Вл. Колеблемый треножник. М., 1991. С. 242.

2 Но не с "Записками из подполья", о которых Толстой не сказал ни слова, равно как и Достоевский промолчал о "Казаках", опубликовав, правда, в журнале "Время" слабую и бес-

стр. 126


--------------------------------------------------------------------------------

По традиции Ходасевич уделил много места влиянию "Цыган" Пушкина на повесть Толстого, весьма однако, с его точки зрения, специфическому влиянию: "Сама проблема "Цыган" была для Толстого еще вполне современной, вполне живой, и в своей повести он не подражает "Цыганам", не просто заимствует исходное положение пушкинской фабулы, а очень серьезно и вдумчиво отвечает Пушкину. И я бы сказал, что в этой серьезности именно и заключается смысл ответа".3

Не думаю, чтобы Толстой в "Казаках" отвечал Пушкину, тем более отвечал специально и сознательно. Ходасевич вновь преувеличивает значение для Толстого тех или иных литературных обстоятельств; писатель всегда стремился выйти из любых литературных рядов, отвергая даже великие традиции и презирая критиков и их ненужное ремесло. И все же с определенной профессиональной точки зрения Ходасевич прав. Если общий тезис можно оспаривать, то развитие его, то, что увидел он в "ответе" Толстого Пушкину, отличается удивительной глубиной понимания художественной мысли повести: "Толстой придает событиям нарочито обыденное течение. Всем ладом, всем строем своей повести он сознательно снижает все то, что у Пушкина дано в поэтически приподнятом тоне. Он как бы сознательно возвращает события из романтического мира в реалистический, преобразуя трагедию в драму, снимая героев с котурн, тщательно разрабатывая их психологию, которая у Пушкина, в сущности, заменена романтическою "игрою страстей". В конце концов толстовская повесть, уступая пушкинской поэме в блеске, в стройном плане, вообще в мастерстве, рядом с ней выигрывает во всем, что касается внутренней правдивости, человечности, может быть - вдумчивости. Пожалуй, можно сказать, что правды и человечности в "Казаках" настолько же больше, чем в "Цыганах", насколько в "Борисе Годунове" их больше, чем, например, в трагедиях Озерова".4

Ходасевич в суггестивной форме выразил самое главное, то, что немногим современникам Толстого было видно уже в 60-х годах. Проницательнее всех оказался Е. Н. Эдельсон, писавший с оправданной категоричностью: "Под мастерским пером автора перед нами восстает какая-то новая, вовсе незнакомая нам жизнь, о которой все прежние описания Кавказа не давали никакого понятия".5 Перекликается с этими словами и мнение другого видного критика, П. В. Анненкова: "Десятки статей этнографического содержания вряд ли могли бы дать более подробное, отчетливое и яркое изображение одного оригинального уголка нашей земли, где все условия человеческого существования далеко не походят на те, которые образованный мир считает необходимыми для нравственного достоинства и благополучия лица".6

Все тут не сводится к разрыву с определенными литературными традициями, хотя с цеховой точки зрения разрыв несомненен, да и преодоление традиций несколько раз обозначено прямо в повести. Это нечто большее - открытие Кавказа и кавказцев, особый и оригинальный взгляд изнутри на все, в том числе и на Кавказскую войну, взгляд человека причастного этому миру, "кавказца".

До огромного трактата "Что такое искусство?" еще очень далеко. Толстой на рубеже 50 - 60-х годов непримиримый противник тенденций, особенно обличительных в искусстве. Повесть плохо вписывается в "историю русской общественной мысли". Скорее, выпадает из нее. "Казаки", если угодно, "чистое искусство",


--------------------------------------------------------------------------------

толковую рецензию Якова Полонского, вызвавшую законное недоумение автора. Впрочем, все это в порядке вещей - трудно назвать более противоположные произведения, чем "Казаки" и "Записки из подполья".

3 Ходасевич Ел. Указ. соч. С. 242.

4 Там же.

5 Он же считал, что Толстой дает в повести "высоко правдивые, не жеманные, но вместе с тем и сопровождаемые чувством глубокой меры изображения всех вещей и отношений" (Библиотека для чтения. 1863. N 3. С. 14, 23).

6 Анненков П. В. Критические очерки. СПб., 2000. С. 303.

стр. 127


--------------------------------------------------------------------------------

и в повести никаких других побед, кроме победы искусства, нет. В речи, произнесенной в Обществе любителей российской словесности 4 февраля 1859 года, Толстой, полемизируя с утилитарно-публицистическим взглядом на искусство, говорил: "Как ни велико значение политической литературы, отражающей в себе временные интересы общества, как ни необходима она для народного развития, есть другая литература, отражающая в себе вечные, общечеловеческие интересы, самые дорогие, задушевные сознания народа, литература, доступная человеку всякого народа и всякого времени, и литература, без которой не развивался ни один народ, имеющий силу и сочность".7

"Казаки", несомненно, принадлежат не к "политической", а к "другой" литературе, отражающей как вечные, общечеловеческие интересы, так и "самые дорогие, задушевные сознания народа". А чистое, без примесей, золото поэзии, лирическое начало повести исключительно высоко оценили Фет ("Неизъяснимая прелесть таланта"), Тургенев ("экая неподдельная поэзия и красота!"), Ив. Бунин, который находил прекрасным все в "Казаках" ("Это нечто сверхчеловеческое!"), Э. Хемингуэй ("Зеленые холмы Африки"), не из книг знавший охоту и войну. Фет видел в "Казаках" произведение этапное, важную веху в истории литературы: "Все повести из простонародного быта нельзя читать без смеха после "Казаков"". Он же с юмором сообщал Толстому: "Одна барыня из Москвы пишет мне, что это прелестно, но не возвышает дух, и видно, как будто автор хочет нас сделать буйволами. Матушка! Тем-то и хорошо, что автор ничего не хочет".8 Говоря несколько иначе, Фету импонирует отсутствие тенденции в повести, задней мысли, указующего перста автора.

В повести дело обстоит однако не столь однозначно. Там "субъективная поэзия искренности" ("вопросительная поэзия"), линия Оленина (Тургенева этот типично толстовский герой раздражал; Ив. Бунину он был необыкновенно дорог - особенно дороги были ясно проступавшие в герое черты духовного облика молодого "юнкиря" Толстого) пересекается, сохраняя автономный статус, с "необъятной и твердой положительной объективной сферой" - миром казачества. Окончательно остановившись на названии повести "Казаки" (в других - "Беглец", "Казак" - акцент на индивидуальной истории), Толстой тем самым подчеркнул объективное начало произведения. История Оленина искусно врезана в сказание о мире казаков, который с разных сторон освещен и показан. Художественно изображено как обилие "предметов" (или "сторон предметов"), так и "разнообразие тонов, в которых можно выставлять эти предметы". Эпическое повествование, что необыкновенно важно, мастерски и тонко сопряжено, переплетено с "египетской внутренней работой" Оленина, пронизано особенной и более уже не повторившейся в творчестве Толстого поэзией.9 В "Казаках" везде чувствуется присутствие прекрасного и всемогущего бога молодости.

Повесть "Казаки" о гордом, независимом "христианском народце", о том как русский дворянин, принадлежащий к высшим кругам русского цивилизованного общества, задумал переменить жизнь и как из всех его замыслов и даже попыток


--------------------------------------------------------------------------------

7 Толстой Л. Н. Поли. собр. соч.: В 90 т. М.; Л., 1931. Т. 5. С. 272. В дальнейшем ссылки на это издание в тексте с указанием тома и страницы.

8 Л. Н. Толстой. Переписка с русскими писателями: В 2 т. М., 1978. Т. 1. С. 361.

9 Невозможно согласиться с Вл. Ходасевичем, полагавшим, что знаменитая XX глава (Оленин в кавказском лесу) "оказалась не слишком связана с сюжетом: весьма нужная автору, который в ней выразил сильные и важные для него мысли и чувства, она гораздо менее нужна читателю и, прекрасная сама по себе, вероятно, только выиграла бы, если бы была перенесена в другое произведение". Напротив, глава является совершенно необходимым и важным звеном повести, не внешне, а внутренне сопряженная с другими главами. И ее немыслимо перенести в другие произведения Толстого. И совсем уж удивительно мнение В. Вересаева, "находившего, что "кончается роман тускло и нудно" (Современный мир. 1910. N 10. С. 193). Открытый и многозначный финал повести - шедевр в шедевре.

стр. 128


--------------------------------------------------------------------------------

ничего не получилось. И этот "народец" в повести резко, пожалуй, даже слишком резко противопоставлен большому русскому народу в летописно-историческом очерке, предваряющем впечатления Оленина и его слуги: "Еще до сих пор казацкие роды считаются родством с чеченскими, и любовь к свободе, праздности, грабежу и войне составляют главные черты их характера. Влияние России выражается только с невыгодной стороны стеснением в выборах, снятием колоколов и войсками, которые стоят и проходят там. Казак, по влечению, менее ненавидит джигита-горца, но презирает чужого для него и угнетателя солдата. Собственно, русский мужик для казака есть какое-то чуждое, дикое и презренное существо, которого образчик он видал в заходящих торгашах и переселенцах-малороссиянах, которых казаки презрительно называют шаповалами. Щегольство в одежде состоит в подражании черкесу. Лучшее оружие добывается от горца, лучшие лошади покупаются и крадутся у них же. Молодец-казак щеголяет знанием татарского языка и, разгулявшись, даже с своим братом говорит по-татарски. Несмотря на то, этот христианский народец, закинутый в уголок земли, окруженный полудикими магометанскими племенами и солдатами, считает себя на высокой степени развития и признает человеком только одного казака; на все нее остальное смотрит с презрением".10

Таково казачество в сжатом авторском введении. Таким оно изображено со всеми живыми, конкретными деталями и красками и на протяжении всей повести, как своего рода современное продолжение эпоса, былинных времен. Здесь все особенное и живущее по раз и навсегда определенным циклам, повторяющимся с неизбежностью и регулярностью естественных, природных законов. Казаки в повести Толстого - свободный, красивый, сильный народ, которому прямым контрастом выглядит тягостный, мрачный, безобразный русский мир рассказов "Утро помещика" и "Поликушка". И Кавказская война здесь иная, чем в "Набеге" и "Рубке леса". Она дана глазами казаков и стремящегося стать казаком Оленина.11

Война, конечно, вносит некоторый диссонанс в почти идиллическую жизнь казачьей станицы. Это весьма специфическая война, ставшая привычной, неотъемлемой и органичной частью быта. Так, во всяком случае, она изображена в окончательном тексте повести. Толстой даже отказался от осуждения войны в одном из вариантов "Казаков", где дядя Ерошка сокрушенно вспоминает давнюю мирную жизнь: "И зачем она война есть? То ли бы дело, жили бы смирно, тихо, как наши старики сказывали. Ты к ним приезжай, они к тебе. Так рядком, честно да лестно и жили бы. А то что? Тот того бьет, тот того бьет. Наш к ним убежит - пропал, ихний к нам бежит. Я бы так не велел".

В "Казаках" такое прямое обличение войны не очень уместно, выпадает из общего тона книги, да и "историческая" ссылка дяди Ерошки на баснословные времена, рассказы стариков, для которых все было в молодости лучше, сомнительна. Война в повести больше напоминает охоту, пусть и очень опасную, "пуще неволи" ("Как на кабана, который ушел вечером, досадно было ему (Лукашке. - В. Т.) на абреков, которые уйдут теперь. Он поглядывал то вокруг себя, то на тот берег, ожидая вот-вот увидать еще человека, и, приладив подсошки, готов был стрелять. О том, чтобы его убили, ему и в голову не приходило" - 183)12 - удальство, экзамен на зрелость.


--------------------------------------------------------------------------------

10 Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 22 т. М., 1979. Т. 3. С. 164 - 165. В дальнейшем ссылки на этот том в тексте; указывается только страница.

11 Своего рода "руссоизм", но в свободной толстовской редакции. Хорошо сказал Ю. И. Айхенвальд: "Истинный смысл призыва назад, к природе состоит не в том, чтобы вернуться в среду первобытных людей, а в том, чтобы природа была внутри нас, чтобы естественно было сердце, непосредственны и наивны были самые помыслы" (Айхенвальд Ю. И. Силуэты русских писателей. Вып. И. М., 1908. С. 128).

12 Перед дядей Ерошкой он красуется, гордый выпавшей ему большой удачей: "Ты вот ничего не видал, дядя, а я убил зверя, - сказал Лукашка, спуская курок и вставая неестественно спокойно" (185). Ни ненависти, ни неприязни к убитому абреку и вообще к горцам он не испы-

стр. 129


--------------------------------------------------------------------------------

Показательно, что чрезвычайно скупо рассказывается о военной службе Оленина. Упомянуто, что Оленин участвовал в экспедиции (три месяца "бивачной жизни"). И в набег он ходил: "Набег продолжался четыре дня. Начальник пожелал видеть Оленина, с которым он был в родстве, и предложил ему остаться в штабе. Оленин отказался. Он не мог жить без своей станицы и просился домой. За набег ему навесили солдатский крест, которого он так желал прежде. Теперь же он был совершенно равнодушен к этому кресту и еще более равнодушен к представлению в офицеры, которого все еще не выходило" (270).13 Его кавказские занятия отчасти напоминают затянувшиеся студенческие каникулы или фольклорно-этнографическую экспедицию. Охота, интенсивное общение с дикой природой Кавказа и экзотическими народами, его населяющими, любовные терзания, непрекращающаяся внутренняя работа, ставшая египетской именно на Кавказе, - вот образ жизни Оленина. Мечты о военной славе стали улетучиваться уже на пороге Кавказа. Далее же этот процесс развивался стремительно. Какую-то роль в таком смягченном облике Кавказской войны, возможно, сыграла и Севастопольская страда Толстого - в сравнении с ней Кавказская война выглядела почти идиллией.

Отказался Толстой и от тех немногих эпизодов военной жизни, которые присутствуют в черновых вариантах, пожертвовав их несомненной колоритностью. В частности, превосходной картиной печальной процессии: "Сзади сотни едут две конные арбы. На одной из них, болезненно съежившись, сидит тяжело раненный казак и тщетно старается выказать домашним, которые с воем окружают его, признаки спокойствия и радости на своем бледном, страдальческом лице. На другой арбе покачивается что-то длинное, тяжелое, покрытое буркой, но по формам, которые на толчках обозначаются под нею, слишком ясно, что это что-то - холодное тело, в котором давно нет искры жизни. - Молодая женщина, вдова убитого, опустив голову, с громкими рыданиями идет за печальным поездом; старуха мать вскрикивает страшным пронзительным голосом, без умолку приговаривает, бросается к телу и рвет на себе седые волосы. Выражая так поразительно свое горе, она исполняет вместе - естественный закон природы, давая волю своим чувствам, и закон приличия, следуя трогательному простонародному обычаю вытья - причитыванья".14

Удаляя сцену, Толстой, возможно, руководствовался соображениями художественной экономии: так он безжалостно сократил и рассказы дяди Ерошки, оставив лишь самые главные. Вряд ли, думаю, тут дело было только в стремлении Толстого к лаконизму повествования. Война, ставшая бытом, уже не совсем война. Солдаты - народ подневольный, так сказать, жертвы "имперских" амбиций, нелепо глядящиеся на фоне величественных кавказских гор и бессмысленно гибнущие в странной войне с подвижными и неуловимыми партизанскими отрядами абреков. Дядя Ерошка, советуя Оленину держаться в стороне от "кучи", с сожалением и легким презрением говорит: "Смотрю я, бывало, на солдат на ваших, дивлюся. То-то глупость! Идут, сердечные, все в куче да еще красные воротники нашьют. Тут как не попасть! Убьют одного, упадет, поволокут сердечного, другой


--------------------------------------------------------------------------------

тывает - это достойный соперник, главной целью которого является выследить и убить русского "зверя": "В голове его бродили мысли о том, как там, в горах, живут чеченцы, как ходят молодцы на эту сторону, как не боятся они казаков и как могут переправиться в другом месте" (181). С некоторыми из них он близок: ворует лошадей ногайских вместе с Гирей-ханом, которого фамильярно называет Гирейкой. И лечить его будет какой-то горский "дохтур", знающий травы.

13 В письме Оленина о набеге сказано еще меньше, но критичнее: "Я три дня провел вне станицы. Мне было грустно и все равно. В отряде песни, карты, попойки, толки о наградах мне были противнее обыкновенного" (273). По сути, выжимка из некоторых дневниковых записей самого Толстого.

14 Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 100 т. Редакции и варианты художеств, произв.: В 17 т. М., 2002. Т. 4 (21). С. 18.

стр. 130


--------------------------------------------------------------------------------

пойдет" (300). Солдаты в повести - безликая масса, "куча" в отличие от казаков и горцев, где каждый яркая индивидуальность, сам по себе, где нет жесткого фрунта, неколебимой иерархии и все имеет игровой и несколько анархический оттенок: "Казак в форме, в шашке и ружье, иногда стоит, иногда не стоит на часах у ворот; иногда делает, иногда не делает фрунт проходящему офицеру" (166). Казак Ергушов на кордоне пребывает преимущественно в мертвецки пьяном состоянии. Оленину сразу же бросилось в глаза различие между регулярной армией и казачьим воинством: "Сотник, из новых казачьих офицеров, поздоровался с казаками; но ему не крикнул никто в ответ, как армейские: "Здравия желаем, ваше бродие", - и только кое-кто ответил простым поклоном. Некоторые, и Лукашка в том числе, встали и вытянулись. Урядник донес, что на посту все обстоит благополучно. Все это смешно показалось Оленину: точно эти казаки играли в солдат. Но форменность скоро перешла в простые отношения..." (231). Но в минуты опасности казаки преображаются. Есть у них и свои обычаи и правила, которые казаки, как горцы и джигиты, стараются неукоснительно соблюдать: "Оружие на казаке всегда пригнано так, чтоб оно не звенело и не бренчало. Бренчащее оружие - величайший срам для казака" (292). У них во многом общий военный кодекс с чеченцами (как немирными, так и мирными, часто, кстати, меняющимися местами), дикой грацией и природным свободолюбием которых, похоже, любуется Толстой. Масса, толпа, безлики. Абреков не уравнивает и не обезличивает даже смерть: "Каждый из этих рыжих чеченцев был человек, у каждого было свое особенное выражение" (296). Как чеченцы, так и казаки дети одного края, "в котором так странно и поэтически соединяются две самые противоположные вещи - война и свобода" (47, 10).

Для казаков война во многом индивидуальное дело, в силу особенных, издавна установившихся между ними и горскими мусульманскими племенами отношений, переходящая в "кровную месть", в вендетту. Лукашка убивает чеченца, что сразу же возвышает его в собственных глазах и мнении окружающих (в вариантах сказано жестко и резко: "До тех пор (...) не казак, пока чеченца не убьешь"). Он возбужден успехом, удачной "охотой", цинично похваляется содеянным. Дяде Ерошке не нравится неуместное хвастовство, граничащее с кощунством: " - Чего не видать! - с сердцем сказал старик, и что-то серьезное и строгое выразилось в лице старика. - Джигита убил, - сказал он как будто с сожалением" (184). Это "как будто" удивительно тонко выражает его сложное и противоречивое отношение к удаче Лукашки. Он ведь любуется Лукашкой ("Маркой"), видя в нем молодца, джигита, доблестного казака, вспоминая и свою легендарно-разбойничью молодость ("был в старину первый молодец в станице (...) Не одно убийство и чеченцев и русских было у него на душе. Он и в горы ходил, и у русских воровал, и в остроге два раза сидел" - 209). Очень понимает старый казак и радость Лукашки, но умудренный жизнью, пришедший к своеобразной толерантной философии, столь удивившей Оленина, наивной, естественной и потому особенно безотказно действующей, не может целиком разделить этой радости: "Это Лукашка-джигит. Он чеченца убил; то-то и радуется. И чему радуется? Дурак, дурак!" (209).

Оленин более чем согласен с дядей Ерошкой. Для него мучительной и трудной загадкой представляется радость Лукашки, которого жалеет и даже мечтает "образовать" (мысль, достойная стать в один ряд с дорожными "пошлыми мечтами"). "Что за вздор и путаница? - думал он. - Человек убил другого, и счастлив, доволен, как будто сделал самое прекрасное дело. Неужели ничто не говорит ему, что тут нет причины для большой радости? Что счастье не в том, чтобы убивать, а в том, чтобы жертвовать собой?" (232). Оленин быстро убеждается в нелепости воспитательно-образовательного порыва и в том, что "необразование" здесь ни при чем: все обстоит иначе, коренится в вековых обычаях, в неписаном кодексе жизни. И его просто, как чужака и непрошеного моралиста, ставят, можно сказать, на свое место:

стр. 131


--------------------------------------------------------------------------------

"- Чему ж ты радуешься? - сказал Оленин Лукашке. - Как бы твоего брата убили, разве бы ты радовался?

Глаза казака смеялись, глядя на Оленина. Он, казалось, понял все, что тот хотел сказать ему, но стоял выше таких соображений.

- А что ж? И не без того! Разве нашего брата не бьют?" (233).

Несколько иначе чувства Оленина изображены в вариантах: ""И чему радуется? - думал я, - а радуется искренно, всем существом своим радуется". Невольно мне представлялась мать, жена убитого, которая теперь где-нибудь в ауле плачет и бьет себя по лицу. Глупая штука жизнь везде и везде". Оленин включает происшедшее в длинную цепь человеческих безумств в военной и мирной жизни. Частный факт (не так убийство, как радость и самонадеянность, которые оно принесло казаку) порождает грустные мысли об удивительных свойствах человеческой натуры, где все так перемешано, искажено, изуродовано: "Странное дело, убийство человека вдруг дало ему эту самонадеянность, как какой-нибудь прекрасный поступок. А еще говорят: человек разумное и доброе существо. Да и не в одном этом быту это так; разве у нас не то же самое? Война, казни. Напротив, здесь это еще меньше уродливо, потому что проще".

Убийство, понятно, в повести не оправдывается и - тем более - не воспевается, но оно входит необходимым звеном в фатальный круг событий: счастливый, радующийся Лукашка метким выстрелом предопределил собственную гибель от руки брата убитого им Ахмед-хана, приезжавшего выкупить его тело.15 Этот ярко изображенный горец - олицетворение ненависти ко всем русским, убившим уже его третьего брата: "...высокий, стройный, с подстриженною и выкрашенною красною бородой, несмотря на то, что был в оборваннейшей черкеске и папахе, был спокоен и величав, как царь. (...) Никого он не удостоивал взглядом, ни разу не взглянул на убитого и, сидя в тени на корточках, только сплевывал, куря трубку, и изредка издавал несколько повелительных гортанных звуков (...) Видно было, что это джигит, который уже не раз видал русских совсем в других условиях, и что теперь ничто в русских не только не удивляло, но и не занимало его" (230).16 Очевидно, что он находится среди "гяуров" только по печальной необходимости. И еще для того, чтобы острым, быстрым, холодным взглядом пометить убийцу брата: "Когда тело отнесено было в каюк, чеченец-брат подошел к берегу. Казаки невольно расступились, чтобы дать ему дорогу. Он сильною ногой оттолкнулся от берега и вскочил в лодку. Тут он в первый раз, как Оленин заметил, быстрым взглядом окинул всех казаков и опять что-то отрывисто спросил у товарища. Товарищ ответил что-то и указал на Лукашку. Чеченец взглянул на него и, медленно отвернувшись, стал смотреть на тот берег. Не ненависть, а холодное презрение выразилось в этом


--------------------------------------------------------------------------------

15 Е. Тур не уловила сложности художественной мысли Толстого, увидела в повести "поэму, где воспеты не с дюжинным, а с действительным талантом отвага, удаль, жажда крови и добычи, охота за людьми, бессердечность и беспощадность дикаря-зверя. Рядом с этим дикарем-зверем унижен, умален, изломан, изнасилован представитель цивилизованного общества" ; она же осуждала писателя за то, что он "рьяно и храбро принялся поэтизировать пьянство, разбой, воровство и жажду крови" (Отечественные записки. 1863. N 6. С. 266 - 267, 272). Нет в повести ни воспевания, ни восхваления кровопролития и разбоя. И тем более нет никакого изнасилования - буквального или метафорического. В "Казаках", пожалуй, в наиболее чистом виде звучит характерная и для ряда эпизодов в "Войне и мире" и "Хаджи-Мурате" "бодрящая поэзия войны и суровой боевой жизни" (Алданов Марк. Загадка Толстого // Картины Октябрьской революции. Исторические портреты. Портреты современников. Загадка Толстого. Санкт-Петербург, 1999. С. 382).

16 Под стать ему и породистый, красивый брат: "Коричневое тело (...) было стройно и красиво. Мускулистые руки лежали прямо, вдоль ребер. Синеватая свежевыбритая круглая голова с запекшеюся раной сбоку была откинута. Гладкий загорелый лоб резко отделялся от бритого места. Стекляннооткрытые глаза с низко остановившимися зрачками смотрели вверх - казалось, мимо всего. На тонких губах, растянутых в краях и выставлявшихся из-за красных подстриженных усов, казалось, остановилась добродушная тонкая усмешка" (187).

стр. 132


--------------------------------------------------------------------------------

взгляде. Он еще сказал что-то" (232). Зловещая сцена, предваряющая драматическую развязку: "Крестник-то не встанет, а рыжий братец-то крестовый" (233).

В "Казаках" война какая-то неуловимая, на кошачьих лапках ступающая, но от этого не менее пугающая, страшная. В мирное течение жизни редко вклиниваются звуки войн, но где-то вдалеке, так сказать, романтично, зовя на ратные подвиги: "Изредка где-то далеко за Тереком, в тех местах, из которых пришел Оленин, раздавались глухие выстрелы, - в Чечне или на Кумыцкой плоскости" (192). Иногда они оглушительны, взрывают тишину, как роковой выстрел Лукашки: "Блеснувшая молния на мгновенье осветила камыши и воду. Резкий, отрывистый звук выстрела разнесся по реке и где-то далеко перешел в грохот" (182). Или, напротив, их заглушают праздничные звуки: "Изредка с заречной стороны доносился дальний гул пушечного выстрела. Но над станицей, сливаясь, носились разнообразные веселые, праздничные звуки" (278). Дружно и весело засвистят пули лишь в предпоследней трагической главе, в которой сцена героической гибели предваряет последний бой в поздней кавказской повести Толстого "Хаджи-Мурат": "Все было тихо. Вдруг со стороны чеченцев раздались странные звуки заунывной песни, похожей на ай-да-ла-лай дяди Ерошки. Чеченцы знали, что им не уйти, и, чтоб избавиться от искушения бежать, они связались ремнями, колено с коленом, приготовили ружья и запели предсмертную песню" (295).

Далее следует описание короткого и кровавого боя, в котором сначала "рыжий братец" смертельно ранит Лукашку, успев-таки отомстить, а затем гибнет сам, пытаясь даже в предсмертном рывке поразить врага: "Чеченцы, рыжие, с стрижеными усами, лежали убитые и изрубленные. Один только знакомый, весь израненный, тот самый, который выстрелил в Лукашку, был жив. Он, точно подстреленный ястреб, весь в крови (из-под правого глаза текла у него кровь), стиснул зубы, бледный и мрачный, раздраженными, огромными глазами озираясь во все стороны, сидел на корточках и держал кинжал, готовясь еще защищаться. Хорунжий подошел к нему и боком, как будто обходя его, быстрым движением выстрелил из пистолета в ухо. Чеченец рванулся, но не успел и упал" (196).

Так до последнего мгновения будут сражаться Хаджи-Мурат и его нукеры. И тавлинская песня, вспомнившаяся Оленину ("Молодец погнал баранту из аула в горы, русские пришли, сожгли аул, всех мужчин перебили, всех баб в плен побрали. Молодец сел под дерево и заплакал. Один, как ты, один остался, и запел молодец: аи, дай! далалай!" - 258), явственно перекликается с любимой песней Хаджи-Мурата о Гамзате.

Наконец, конспект будущей семнадцатой главы "Хаджи-Мурата", которую долго невозможно было опубликовать целиком, без больших изъятий, содержится в грустных раздумьях дяди Ерошки: "А то раз, сидел я на воде; смотрю, зыбка сверху плывет. Вовсе целая, только край отломан. То-то мысли пришли. Чья такая зыбка? Должно, думаю, ваши черти солдаты в аул пришли, чеченок побрали, ребеночка убил какой черт: взял за ножки, да об угол. Разве не делают так-то? Эх, души нет в людях! И такие мысли пришли, жалко стало. Думаю: зыбку бросили и бабу угнали, дом сожгли, а джигит взял ружье, на нашу сторону пошел грабить" (207).

Но здесь мы вступаем в сферу "другой" войны со всеми ее мерзостями ("зачистками"), где не может быть и речи о какой-то "славе" и даже храбрости. В "Казаках" это вдруг, как будто из позднего Толстого ворвавшийся мотив. Не совсем, однако, так уж неожиданно.

стр. 133


Отправить на принтер


Готовая ссылка для списка литературы

ВОЙНА В ПОВЕСТИ ЛЬВА ТОЛСТОГО "КАЗАКИ" // Москва: Портал "О литературе", LITERARY.RU. Дата обновления: 08 декабря 2007. URL: http://www.literary.ru/literary.ru/readme.php?subaction=showfull&id=1197120660&archive=1197244339 (дата обращения: 23.11.2017).

По ГОСТу РФ (ГОСТ 7.0.5—2008, "Библиографическая ссылка"):


Ваши комментарии