ХОМЯКОВ И ГРАФ А. К. ТОЛСТОЙ: РУССКАЯ ИСТОРИЧЕСКАЯ МИФОЛОГИЯ В ЛИТЕРАТУРНОМ ОСМЫСЛЕНИИ

ДАТА ПУБЛИКАЦИИ: 08 декабря 2007
ИСТОЧНИК: http://portalus.ru (c)


© В. А. КОШЕЛЕВ

найти другие работы автора

В общем виде проблема была поставлена более ста лет назад: в 1901 году в "Русском вестнике" появилась статья Г. М. Князева "Хомяков и граф А. Толстой".1 Многословная и невнятная, статья эта замечательна постановкой исходной проблемы, точно сформулированной: "Сопоставление названных писателей с известной точки зрения дает, на мой взгляд, повод для некоторых любопытных заключений о судьбах литературных идей".

1

Действительно, "сопоставление названных писателей", при ближайшем рассмотрении, что называется, "напрашивается". Для поставленной нами проблемы важно, что и в стихах и в личностных особенностях того и другого присутствовал специфический комплекс "рыцарственности". Молодой Хомяков не сочувствовал восставшим полякам, но не захотел принять участие в подавлении польского мятежа; не сочувствуя призывам Адама Мицкевича, помог ему деньгами, когда тот во Франции изнемогал от нужды. А. Толстой, мягко говоря, не сочувствовал идеям и практической деятельности Н. Г. Чернышевского, но обратился к Александру II с просьбой о смягчении участи бунтовщика.

Черты сходства, сближающие двух литературных деятелей, корректируются и чертами их различия. Толстой считал свое призвание прежде всего связанным с деятельностью художника слова и почитал себя прежде всего художником, а не представителем каких-то других сфер человеческой деятельности. Хомяков, напротив, не считал себя "поэтом durch und durch" и свою поэтическую деятельность считал неким "дополнением" к тому основному, чем призван заниматься.

Вместе с тем Хомяков, по свидетельству А. И. Кошелева, узнав первые напечатанные стихи Толстого, заявил, что "после Пушкина мы таких стихов не читали".2 В начале сентября 1856 года Толстой и Хомяков познакомились; 7 сентября Толстой был в гостях у Хомякова и зафиксировал в письме к С. А. Миллер беседу с ним и К. Аксаковым: "Ты не можешь себе вообразить, как мое самолюбие было польщено всем тем, что они мне сказали насчет моих стихотворений... Хомяков мне сказал, что он, прочитав "Спесь" и "Колокол", хотел мне написать письмо, - и они прибавили:


--------------------------------------------------------------------------------

1 Князев Г. Хомяков и граф А. Толстой//Русский вестник. 1901. N 11. С. 136 - 156; N 12. С. 515 - 530.

2 Из письма А. И. Кошелева к А. Н. Попову от 2 апреля 1856 (Русский архив. 1886. N 3. С. 358).

стр. 85


--------------------------------------------------------------------------------

"Ваши стихи такие самородные, в них такое отсутствие всякого подражания и такая сила и правда, что если бы Вы не подписали их, мы бы приняли их за старинные народные". Эти слова для меня - самая лучшая хвала, которую я мог бы пожелать, и они не эти только два стихотворения хвалили".3

С этого времени граф А. Толстой стал активным сотрудником славянофильского журнала "Русская беседа", посылая туда "вещи более специально национальные" (с. 71). В "Русской беседе" в 1857 - 1859 годах публикуются его стихотворения "Не Божиим громом горе ударило...", "Ой честь ли то молодцу лен прясти...", "То неведомое, незнаемое...", "Вырастает дума, словно дерево...", "Хорошо, братцы, тому на свете жить...", "Кабы знала я, кабы ведала..." и т. д. - те, которые действительно стилизованы под "старинные народные" песни.

Через десять лет тот же Толстой поставил под сомнение "старинность" подлинных русских народных былин, собранных П. Н. Рыбниковым. Познакомившись с рыбниковскими "Песнями...", он решительно не согласился с послесловием к сборнику, написанным П. А. Бессоновым: "Г-н П. Б. видит в этих былинах и русский дух, и поэзию! А я вижу в них едва, едва сквозящие следы оригинальных русских былин" (письмо к М. М. Стасюлевичу от 26 декабря 1869 - с. 167 - 168). В этом же письме подробно изъясняются причины такого воззрения.

Прежде всего Толстого отталкивают те языковые и бытовые данности, которые, по его мнению, не соответствуют "старинному" русскому миру: "Самый язык рыбниковских песен, не говоря уже о выражениях, как, например, ружье, козак Илья Муромец, новгородские мужики и т. д., не говоря о нравах, очевидно взятых из самой поздней московщины, указывает на их лакейскую или гостинодворскую подделку. Много надо чутья, чтобы под этими искажениями найти первобытные русские черты. (...) Это полное разложение всех нравственных и разумных понятий; и тем с большею любовью обращаюсь я к нашей домосковской старине. Россия, современная песни о полку Игоря, и Россия, сочинившая былины, в которых Владимировы богатыри окарачь ползут, в норы прячутся - это две разные России. А что скажете вы о князе Новогородском, который велит Василию Буслаеву срубить голову, если он не сумеет пройти через мост? Новогородский князь! И это выдается нам за новогородскую былину]" (с. 168).

Как известно, в основе исторических представлений А. Толстого лежало противопоставление ненавистной "московщины" (т. е. русского централизованного государства XVI столетия, России Ивана Грозного) и "подлинной" древней Руси (Киевской Руси и Новгорода), не испорченной "татарщиной". "Киевская Русь и Новгород, равно как и Московское государство, были для него скорее поэтическими (и вместе с тем политическими) символами, чем конкретными историческими явлениями. Основными образами, воплотившими положительные и отрицательные тенденции русской истории, являются в его творчестве контрастные образы киевского князя Владимира и Ивана Грозного".4 "Соперничество" двух эпох Руси, представленных как символы, стало сюжетом многих его поэтических произведений.

При этом "Русь князя Владимира" - "былинная" Русь - соотносилась Толстым не с Востоком ("татарщиной"), а с Западом, ибо, по его мнению, "славянство" - это историческая данность, в основании которой лежали


--------------------------------------------------------------------------------

3 Толстой А. К. О литературе и искусстве. М., 1986. С. 62 - 63. Курсив мой. - В. К. Далее ссылки на это издание даются в тексте.

4 Ямпольский И. Г. А. К. Толстой // Ямпольский И. Г. Середина века: Очерки о русской поэзии 1840 - 1870 гг. Л., 1974. С. 94 - 103.

стр. 86


--------------------------------------------------------------------------------

именно "западные" начала. Славянство, указывает он в цитированном письме, - "элемент чисто западный, а не восточный, не азиатский. Оно так и сквозит в западной истории после падения Рима. Давайте мне Велизара (Belisarius), давайте мне Речимира (Ricimer), давайте мне множество других, которых я теперь забыл, но которые так и бьют в глаза в истории готфов, вандалов и саксонцев. Мы и немцы первые отделились от древнего арийского ствола, и нет сомнения, что и интересы, и мифология у нас были общие. Кстати, Вальтер Скотт, конечно, не знал славянской мифологии, но помните ли у него в "Ivanhoe" упоминается о саксонском боге Zornebok? Откуда он взял это? Держу пари, что из саксонских хроник. И тогда вряд ли можно сомневаться, что с Генгистом, или с Горсой, пришли в Британию и славяне и привели своего Чернобога. Тьфу на этот антагонизм славянства к европеизму!" (с. 168 - 169).

Этимологические примеры, которые походя приводит Толстой, даны совершенно в духе хомяковской "Семирамиды" ("Записок о всемирной истории"). Но Хомяков, представляя, например, "сравнение русских слов с санскритскими", приходит к обратному выводу - о "восточной" основе славянства и о тех собственно "восточных" ("иранских") геополитических данностях, на которые славянство должно ориентироваться.

Толстому подобная исходная идея кажется глубоко чуждой: сам хомяковский комплекс "иранства" он соотносит с той "татарщиной", которая извратила ориентированную на "Запад" изначальную Русь:

"И вот, наглотавшись татарщины всласть,
Вы Русью ее назовете!
Так до сих пор поступали наши собиратели и археологи. Так поступают, увы! отчасти и славянофилы! Так поступали и глубоко симпатичные мне Константин Аксаков и Хомяков, когда они гуляли на Москве в кучерских кафтанах с косым (татарским) воротом. Не с этой стороны следует подходить к славянству" (с. 168). Для Толстого изначальное "славянство" отличалось именно "рыцарственностью" - особой организацией общества, при которой понятия "народоправства" и "аристократии" еще не были разделенными и создавали некий единый стихийно гармонический комплекс свободных отношений идеальных "рыцарских времен".

Хомяков (в отличие от К. Аксакова, подробно разрабатывавшего историю "Святой Руси") не создал более или менее цельной концепции русской истории; остались разве что ее "публицистический" вариант ("исходная" славянофильская статья "О старом и новом") и "поэтический" вариант - стихотворение "Исповедь" (1844). И в том и в другом документе Хомяков яростно ополчается против идеализации старой Руси, а в стихотворении прямо призывает:

Молитесь, кайтесь, к небу длани!
За все грехи былых времен,
За ваши каинские брани
Еще с младенческих пелен;

За братьев, убиенных вами,
За пламя ваших мирных сёл,
Сожженных вашими ж руками;
За бездну скорби, бездну зол,

За слезы страшной той годины,
Когда, враждой упоены,
стр. 87


--------------------------------------------------------------------------------
Вы звали чуждые дружины
На гибель русской стороны;

За рабство вековому плену,
За робость пред мечом Литвы,
За Новград и его измену,
За двоедушие Москвы;

За стыд и скорбь святой царицы,
За узаконенный разврат,
За грех царя-святоубийцы,
За разоренный Новоград;

За грех кровавого Ивана,
За грех московских палачей,
За стыд тушинского обмана,
За пьянство бешенных страстей;

За слепоту, за злодеянья,
За сон умов, за хлад сердец,
За гордость темного незнанья,
За плен народа, наконец...5
История России, по Хомякову, - это цепь "не отпущенных" грехов. При этом он не дает контрастного разделения "русской Руси" и "татарской Руси" - разделения, развернутого в балладе Толстого "Змей Тугарин" (1867), в лозунге, вложенном в уста былинного князя Владимира:

Нет, шутишь! Живет наша русская Русь,
Татарской нам Руси не надо!6
Для Хомякова подобное "разделение" бессмысленно. Если "стыд и скорбь святой царицы", "грех кровавого Ивана", "разоренный Новоград" или "робость пред мечом Литвы" - это исторические данности "московщины", то "каинские брани... с младенческих пелен", призвание "чуждых дружин", "рабство вековому плену", "измена" Новгорода - это столь же прискорбные факты истории "домосковской" (т. е. "русской") Руси. В своем обширном "возражении" на статью И. В. Киреевского "О характере просвещения Европы и об его отношении к просвещению России" (1852) Хомяков яростно возражал против всех попыток идеализации русской "старины". Вот его диатриба в опровержение тезиса Киреевского "Христианское учение выражалось в чистоте и полноте во всем объеме общественного и частного быта древнерусского":

"В какое же время? В эпоху ли кровавого спора Ольговичей и Мономаховичей на юге, Владимирского княжения с Новым Городом на севере и безнравственных смут Галича, беспрестанно изменявшего самой Руси? В эпоху ли, когда московские князья, опираясь на действительное и законное стремление большей части земли Русской к спасительному единству, употребляли русское золото на подкуп татар и татарское железо на уничтожение своих русских соперников? В эпоху ли Василия Темного, ослепленного бли-


--------------------------------------------------------------------------------

5 Здесь и далее стихотворные произведения Хомякова приводятся по изд.: Хомяков А. С. Стихотворения и драмы. Л., 1969.

6 Стихотворные тексты Толстого цит. по изд.: Толстой А. К. Полн. собр. стихотв. произв.: В 2 т. Л., 1984.

стр. 88


--------------------------------------------------------------------------------

жайшими родственниками и вступившего в свою отчину помощью полчищ иноземных? Или при Иване III-м и его сыне двуженце? Нет, велико это слово, и как ни дорога мне родная Русь в ее славе современной и прошедшей, сказать его об ней я не могу и не смею. Не было ни одного народа, ни одной земли, ни одного государства в мире, которому такую похвалу можно бы было приписать хотя приблизительно; и, конечно, она уже слишком непомерна для земли, князья которой не только беспрестанно губили ее своими междоусобиями, но еще без стыда и совести опустошали ее мечом, огнем и разбоем союзников, магометан и язычников".7

А. К. Толстому вопрос о "выражении христианского учения" в истории России попросту не казался сколь либо важным. Более того, идеальный мир его исторических баллад ("Песня о Гаральде и Ярославне", "Гакон Слепой", "Илья Муромец", "Сватовство", "Садко", "Алеша Попович" и др.) - это мир либо вовсе безрелигиозный, либо откровенно языческий. А если в него внедряются "христианские" знаки, то являются они на чисто "бытовом" уровне: "Ему попы за упокой / Молитвы не поют..." И в той же балладе рядом с "попами" - славянские языческие идолы: Посвист, Перун, русалки ("Князь Ростислав"). Толстой избегает особенной религиозности даже при разработке сюжетов, прямо связанных с судьбоносными событиями обретения веры, как в "Песне о походе Владимира на Корсунь". А в "Змее Тугарине" через всю "былину" проходит совершенно "языческий" рефрен: "Ой ладо, ой ладушки-ладо!" Когда редактор "Вестника Европы" М. М. Стасюлевич попросил Толстого заменить "ладо" на более "книжных" "Леля" или "Дида", тот ответил (письмо от 7 января 1868), что "они слишком этнографичны и археологичны для такого стихотворения, где нет никакого притязания на эти качества" (с. 135).

А те "христианские" знаки, которые вводит Толстой, становятся рядом со знаками будущих исторических катаклизмов, от которых никакое "христианское учение" защитить не в состоянии:

Печерские иноки, выстроясь в ряд,
Протяжно поют: "Аллилуйя!"
А братья княжие друг друга корят,
И жадные вороны с кровель глядят,
Усобицу близкую чуя...
("Три побоища", 1869)

И Хомяков, и Толстой в своих исторических представлениях отталкивались от концепции Чаадаева, который публично в 1836 году заявил о "нашей исторической ничтожности". "Ничтожность" эта, по Чаадаеву, определялась тем, что древняя Русь изначально пошла в своем развитии не в том направлении, приняв для себя религиозно-нравственную основу развития "у растленной, презираемой всеми народами Византии" и оказавшись на обочине общего европейского движения. Чаадаев представил русское общество единением, в котором отсутствовали естественные исторические традиции, и соответственно этому намечал следующий "выход": "Чтобы сравниться с прочими образованными народами, нам надо переначать для себя все воспитание человеческого рода. Для этого перед нами история народов и плоды движения веков". Чаадаевская концепция была по-своему логичной: об-


--------------------------------------------------------------------------------

7 Хомяков А. С. Полн. собр. соч. М., 1900. Т. 1. С. 213. Далее ссылки на это издание (с указанием тома и страницы) приводятся в тексте.

стр. 89


--------------------------------------------------------------------------------

щество без традиций должно себя "переначать" в соответствии с нравственными и культурными установлениями, воспринятыми извне - с Запада.8

Хомяков попытался дезавуировать чаадаевскую логику, оспорив исходные пункты рассуждений - заявление о том, что "мы существуем вне времени", и утверждение, что православие представляет собою в чем-то "ущербную" конфессию. Именно этот спор явился стимулом многочисленных историософских и богословских трудов Хомякова.

С точки зрения Толстого, в исходной чаадаевской постановке вопроса (католичество или православие?) нет особенного смысла. Русская цивилизация все равно в своем исходном виде - цивилизация западная, и нет смысла искать непроходимую границу внутри христианских конфессий. Все равно русское государство пошло с Запада, и князь Владимир заявляет представителю Востока Змею Тугарину:

Я пью за варягов, за дедов лихих,
Кем русская слава подъята,
Кем славен наш Киев, кем грек приутих...
Толстой признавался М. П. Погодину (в письме от 12 мая 1869), что следовал "по стопам" воззрений историка на "призвание варягов" и учел его "в некоторых норманно-русских балладах" (с. 159). Имеется в виду цикл баллад, в которых русичи и варяги действуют сообща, невзирая ни на какие религиозные различия и даже не придавая им особенного значения: "Песнь о Гаральде и Ярославне", "Три побоища", "Боривой", "Ругевит"... К самому же "выбору веры" поэт относится иронически и не видит в этом деянии святого равноапостольного князя Владимира ничего "судьбоносного":

Послал он за попами
В Афины и Царьград,
Попы пришли толпами,
Крестятся и кадят,
Поют себе умильно
И полнят свой кисет;
Земля, как есть, обильна,
Порядка только нет...
("История государства Российского...")

"Попы" в данном случае исполняют ту же функцию, что все прочие "зело изрядны мужи", выведенные в толстовской сатире. Носители христианского учения не могли навести нравственного "порядка" или приблизиться к гармонии, да не особенно этого и хотели. Искомая "западная" ориентация древней Руси сформировалась отнюдь не на религиозной основе.

В этой ориентации Толстого привлекает прежде всего тот идеал общественного устройства, регулятором отношений в котором является честь: "Кто мог бы из вас оскорбление снесть! / Бесценное русским сокровище честь..." Эта честь становится основой отношений власти и подданных. Толстовский Поток-богатырь, живущий согласно древним понятиям о чести, включен в естественные отношения:

Красных девиц внимает радушный привет
И с боярами судит на вече;

--------------------------------------------------------------------------------

8 Чаадаев П. Я. Философические письма к г-же***. Письмо первое // Чаадаев П. Я. Сочинения. М., 1989. С. 505 - 521.

стр. 90


--------------------------------------------------------------------------------
Или видит Владимира вежливый двор,
За ковшами веселый ведет разговор,
Иль на ловле со князем гуторит,
Иль в совете настойчиво спорит.
("Поток-богатырь", 1871)

С внедрением "татарщины" пришел другой регулятор:

И честь, государи, заменит вам кнут,
А вече - каганская воля!
("Змей Тугарин", 1867)

Этот новый регулятор отношений ярче всего проявился в эпоху Ивана Грозного:

"Что за хан на Руси своеволит?"
Но вдруг слышит ответ: "То земной едет бог,
То отец наш казнить нас изволит!"
Русская власть в эпоху Ивана Грозного предстала в своеобразной триаде: "хан" - "земной бог" - "отец наш". При этом Толстой возмущен "не столько от мысли, что мог существовать Иоанн IV, сколько от той, что могло существовать такое общество, которое смотрело на него без негодования" ("Предисловие к роману "Князь Серебряный"" - с. 105). Это отнюдь не означает, что Толстой отрицал монархию, напротив, он признавался: "...я слишком монархист, чтобы нападать на монархию. Скажу даже: я слишком художник, чтобы нападать на монархию" (письмо к Б. М. Маркевичу от 13 декабря 1868 - с. 149). Он просто указывал, что исконно русский тип монархического правления изначально был далек от деспотического: "Не моя вина, если из того, что я писал ради любви к искусству, явствует, что деспотизм никуда не годится. Тем хуже для деспотизма! Это всегда будет явствовать из всякого художественного творения, даже из симфонии Бетховена" (с. 148).

Между тем мифология "деспотизма" многослойна и трудно преодолеваема даже и образованным сознанием. Мифологема "хана" отвращает изначально. Понятие "земного бога" может быть достаточно просто исторически дезавуировано:

"Да и полно, уж вправду ли я на Руси?
От земного нас бога Господь упаси!
Нам Писанием велено строго
Признавать лишь Небесного Бога!"
(" Поток-богатырь ")

Труднее с "отцом нашим". В сущности, это обыкновенный толстовский анахронизм: поэт перенес в эпоху Ивана Грозного идею патернализма, явленную в российском сознании только во времена Петра Великого. Последний, как известно, был удостоен официального титула "Отца отечества". Традиционно царь в восточных деспотических организациях воспринимался как подобие Бога на земле. Новое отношение к властителю основывалось на неких исключительных особенностях, недоступных остальным людям и делающих его харизматическим лидером. Царская власть в этом случае опирается не столько на божественность ее происхождения, сколько на при-

стр. 91


--------------------------------------------------------------------------------

знание исключительности ее качеств, "образцового" исполнения царской "должности". Насилие и в этом случае, естественно, не исключается:

Он молвил: "Мне вас жалко,
Вы сгинете вконец,
Но у меня есть палка.
И я вам всем отец!.."
Идея патернализма стала признаком новой эпохи русской государственности. Формальным признаком петровских реформ стала ориентация на европейский Запад. Но эта, поверхностная, ориентация ничего, согласно Толстому, не изменила в России и "порядка" не прибавила...

Историософские воззрения Толстого серьезно отличались от славянофильских концепций (основанных на "восточной" ориентации России), и, казалось бы, Толстой не должен был сочувствовать Хомякову. Но почему-то сочувствовал и непременно сходился с ним во множестве собственных "исторических" гипотез.

2

Хомякова и Толстого одинаково привлекала та эпоха Руси, в которую впервые явился новый тип "харизматического лидера", - эпоха "Смутного времени". Хомяков-художник обратился к ней раньше, чем Хомяков-историк: под влиянием услышанной осенью 1826 года трагедии Пушкина "Борис Годунов" он в 1832 году написал свою трагедию "Димитрий Самозванец", в которой попытался представить новый взгляд на известных исторических деятелей и представил "небывалого" Лжедимитрия, совсем не похожего на монаха Григория Отрепьева, изображенного у Пушкина и Карамзина.9

Толстой, упорно работавший над знаменитой драматической исторической трилогией, тоже опирался на опыт Пушкина и тоже интересовался эпохой Лжедмитрия. За год до кончины, рассказывая (в письме к К. А. Губернатису от 20 февраля 1874) собственную творческую биографию, он назвал эту трилогию заглавием пушкинской трагедии: "...трилогия "Борис Годунов" в трех самостоятельных драмах..." (с. 211).

Это заглавие было принято сразу же после того, как была завершена первая драма - "Смерть Иоанна Грозного" (1865), и, вероятно, под влиянием отзыва И. А. Гончарова, которому Толстой читал еще летом 1864 года раннюю ее редакцию. По свидетельству Толстого, Гончаров заметил, "что она так хороша, что в нашей литературе нет ничего ей подобного, исключая "Бориса Годунова"" (с. 115). Через полгода в письме к К. К. Павловой, решившей перевести толстовскую драму на немецкий язык, Толстой замечает: "Знаете новость? Вы ведь думаете, что перевели трагедию в 5 действиях под названием "Смерть Иоанна"? Ничуть не бывало! Вы перевели только пролог


--------------------------------------------------------------------------------

9 См.: Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957. С. 68 - 69; Егоров Б. Ф. Комментарии // Хомяков А. С. Стихотворения и драмы. С. 577 - 584; Маймин Е. А. "Борис Годунов" Пушкина и исторические драмы Хомякова // Пушкинский сборник. Псков, 1972. С. 10 - 14; Карушева М. Ю. Славянофильская драма. Архангельск, 1998. С. 125 - 197; Бочкарев В. А. Трагедия А. С. Хомякова "Димитрий Самозванец" и ее место в развитии русской исторической драматургии // Русская стихотворная драма XVIII - начала XIX века. Самара, 1996. С. 51 - 54; Фомичев С. А. "Димитрий Самозванец" А. С. Хомякова как сценическая поэма // А. С. Хомяков: Проблемы биографии и творчества. Хмелитский сборник. Вып. 5. Смоленск, 2002. С. 97 - 104; Мотеюнайте И. В. Образ Шута в трагедии Хомякова "Димитрий Самозванец" //Там же. С. 105 - 110.

стр. 92


--------------------------------------------------------------------------------

к большой драматической поэме, которая будет называться "Борис Годунов". Прошу прощения у Пушкина, но ничего не могу поделать. "Царь Федор", которого я в настоящее время пишу, средняя часть этой поэмы; конец будет называться "Дмитрий Самозванец"" (с. 118). Главным героем всей "драматической поэмы" и, соответственно, важнейшим для Толстого историческим персонажем конца XVI - начала XVII века оказался Борис Федорович Годунов.

При этом Толстой истолковывал личность Бориса Годунова отлично от того, как ее представил Пушкин. В ноябре 1866 года, когда толстовская драма уже готовилась к постановке на сцене, автор подробно истолковывает этот исторический образ в письме к Б. М. Маркевичу, взявшемуся помогать артисту, который готовил эту роль: "Годунов должен во всей своей личности проявлять обаятельную силу. Она дается ему сознанием своего превосходства, верою в самого себя, умением безошибочно оценивать других и полным самообладанием. Привлекательная его наружность много помогает ему подчинять себе людей. Взгляд его бархатный и ласкающий; голос благозвучный и ровный; если можно так выразиться, минорный; приемы и походка сдержанны и умеренны, безо всякой принужденности; в нем нет ничего заискивающего, ничего иезуитского, rien de cafard.10 Когда он в Думе унижается перед другими боярами, это унижение должно быть передано так натурально, что зритель, не посвященный в историю, должен быть им обманут, и подумать: "Какой же это скромный молодой человек! Ему бы надо помочь, он может быть очень полезен!" И этот скромный человек мало-помалу растет и принимает колоссальные размеры" (с. 125 - 126).

Далее автор трагедии предупреждает: Борис Годунов не должен выглядеть неким Тартюфом - тот "в состоянии обмануть разве какого-нибудь одного дурака", а Борис не собирается обманывать: его задача - "всех обворожить". Эта задача мотивируется "гражданской" установкой: он "борется с Иоанном" , т. е. утверждает на Руси новый идеал царя. Борис всегда поступает в соответствии со своей задачей: "В нем должен быть виден государственный человек и та доля любви к добру, которая совместна с его честолюбием". Наконец, Толстой, что называется, "по пунктам" расчисляет основные черты личности этого исторического персонажа, как он представляет себе их:

"1-е. Вера в самого себя.

2-е. Степенное и скромное благородство приемов и голоса.

3-е. Бархатный, но проницательный взгляд.

4-е. Отсутствие всякого видимого притворства" (с. 126).

Подробную характеристику Годунова, с детальными описаниями поступков и внешности, Толстой представил в "сопутствующих" своей драматической поэме документах: двух "Проектах постановки на сцену..." первых трагедий и авторских разборах первых постановок (""Смерть Иоанна Грозного" на Веймарской сцене", "Письмо к г. Ростиславу по поводу появления г. Нильского в роли Иоанна Грозного"). С точки зрения исторической перспективы для Толстого было крайне важно, что Годунов, занимающий среди героев его трилогии центральное место, явил собою правителя, сделавшего первый шаг к искоренению русской "татарщины". Сильный не столько нравственным величием и благородством духа, сколько силою честолюбия и государственного ума, Борис Годунов стремился ввести жизнь страны в прежнее "дотатарское" русло, когда "у нас свободнее и лучше было", поставить ее в ряд с державами Европы.


--------------------------------------------------------------------------------

10 Ничего лицемерного (франц.).

стр. 93


--------------------------------------------------------------------------------

Эта оценка не очень соответствует представлению о Борисе у Пушкина или Карамзина, но неожиданно совпадает с оценкой Хомякова, представленной в биографическом очерке "Царь Феодор Иоаннович" (1844): "...Борис Феодорович Годунов, человек ума необычайного, величественной и прекрасной наружности, просвещения редкого в тот век, души благородной и высокой. Любимый царем Иваном Васильевичем за великий разум государственный, он непричастен был ни порокам двора, ни злодеяниям кровавого царствования. Часто заступался он за невинных или своими добрыми советами умягчал крутой нрав государя, подвергаясь не только немилости, но и смерти..." (III, 55).

Два этюда Хомякова, посвященные русской истории XVI века, - "Царь Феодор Иоаннович" и "Тринадцать лет царствования Ивана Васильевича" - выглядят, как и части трилогии Толстого, частью единого замысла. Они представляют собой подробное изложение воззрений Хомякова на историю допетровской России и четкое (хотя и несколько "облегченное" для "предлагаемых обстоятельств" детского чтения) изложение его государственных, общественных и религиозных идеалов. Статья "Царь Феодор Иоаннович" появилась в самом первом номере "Библиотеки для воспитания" (1844. Отд. 1. Ч. 1. С. 217 - 238), и Хомяков так ее рекомендовал в письме к своему приятелю А. В. Веневитинову: "Самолюбие мое велит мне похвастаться статьею, которую поместил я в первой части: "Царствование Феодора Иоанновича". Я ею доволен; впрочем, она очень добродушна и допускает критику и неудовольствие со стороны читателей" (VIII, 76). Статья об Иване Грозном появилась в том же журнале год спустя (1845. Отд. 1. Ч. 1. С. 131 - 189), а автор с удовлетворением "рекомендовал" ее в письме к тому же корреспонденту: "Цензура урезала кое-что, но я надеюсь, что я разгадал характер этот и сказал много нового и еще не сказанного в отношении к общей истории" (VIII, 80).

По мысли Толстого, царь Федор Иоаннович сыграл в русской истории роль скорее негативную, явился "героем в негативном смысле", героем, "невольно играющим решающую роль" (с. 118).

Совсем иное отношение к этому герою в публицистических очерках Хомякова. Обратим внимание на заглавия двух интересующих нас статей и, в частности, на традицию именования русских царей в каждой из них. В первой статье царь XVI столетия назван вполне "торжественным" царственным именованием: θеодоръ Iоанновичъ. Другой царь в обеих статьях поименован отнюдь не "царским", а вполне "простонародным" (почти "былинным") именем Иван (а не Iоаннъ) - явно в нарушение существовавшей традиции. Царя Ивана Грозного Хомяков явно не уважал и считал (в соответствии с историографической традицией, шедшей еще с IX тома "Истории..." Карамзина) этаким "выродком" на священном самодержавном троне, недостойным даже "царственного" именования. Нравственная сторона личности этого царя рассматривалась им совершенно в духе позднейших толкований Толстого: в первой же публицистической статье Хомякова "О старом и новом" (не позднее 1839) помянута "волчья голова Иоанна Грозного" (III, 42).

Напротив, "царствование Феодора Иоанновича" Хомяковым оценивалось очень высоко. В статье "Мнение иностранцев о России" (1845), писавшейся в те же времена, что и популярные исторические статьи для детского чтения, Хомяков специально подчеркивал: "Есть в истории русской эпохи боевой славы, великих напряжений, громких деяний, блеска и шума в мире. Кто их не знает? Но есть другие, лучшие эпохи, эпохи, в которых работа внутреннего роста государственного и народного происходила ровно, свободно, легко и, так сказать, весело, наполняя свежею кровью веществен-

стр. 94


--------------------------------------------------------------------------------

ный состав общества, наполняя новыми силами его состав духовный. (...) Об этих эпохах мало говорят историки, но долго помнит народ; над их летописью засыпают дети, но задумываются мужи. При них благоденственно развивается внутренняя самобытная мощь страны, и славны те царские имена, с которыми связана память этих великих эпох" (I, 28). К этим "великим эпохам" Хомяков относил "царствование Елисаветы Петровны", "время царя Алексея Михайловича" и "царствование последнего из венценосцев Рюрикова рода", т. е. Феодора Иоанновича, который, таким образом, открыл самую возможность существования "благоденственных" периодов в истории России. А поскольку историческое значение этого царствования, по Хомякову, чрезвычайно велико, то и "царское имя" должно иметь знаковые функции. И сама личность царя должна быть "особенной".

Второй сын Ивана Грозного не очень подходил к этой роли. Согласно объективной картине, отраженной незаинтересованными современниками (прежде всего, иностранцами), это, в сущности, слабоумный карлик с чертами вырождения, который был просто не в состоянии самостоятельно управлять огромной страной. Шведский король отмечал, что "русские на своем языке называют его durak". Н. М. Карамзин, столкнувшись с необходимостью характеризовать этого царя (в X томе "Истории..."), явно смущен, хотя и очень осторожно подбирает слова: "Не наследовав ума царственного, Феодор не имел и сановитой наружности отца, ни мужественной красоты деда и прадеда: был росту малого, дрябл телом, лицом бледен, всегда улыбался, но без живости; двигался медленно, ходил неровным шагом, от слабости в ногах; одним словом, изъявлял в себе преждевременное изнеможение сил естественных и душевных". Словом, в описании Карамзина возникал "двадцатисемилетний государь, осужденный природою на всегдашнее малолетство духа".11

Карамзинское описание явилось источником этюда Хомякова, но насколько разнится по тону (и по оценке) характеристика царя Федора: "Феодор Иоаннович был слабого сложения, невелик ростом, в лице худ и бледен; не было ничего величественного в его уме.., но в нем были другие качества, которые лучше красоты наружной и лучше самого блистательного разума, - качества, более угодные Богу и более полезные для государств и народов. (...) От природы Феодор Иоаннович был кроток и добр; воспитание, в то время поручаемое в России людям духовного звания, просветило ум его знанием обязанностей христианина. Пышность и гордость отца научили его смирению, беспрестанные и отвратительные казни - незлобию, страдания народные - любви к народу" (III, 54).

Хомяков изначально создавал исторический миф о благочестивом царе, не слишком умном и не очень разбирающемся в земных делах, но зато высоконравственном правителе - молитвеннике за Русскую землю. Подхвативший этот миф Толстой во второй части своей драматической поэмы, озаглавленной так же, как и очерк Хомякова, "Царь Феодор Иоаннович" (1868), приблизил созданную Хомяковым легенду к массовому сознанию, причем, как и Хомяков, утверждал, что в обрисовке характера правителя действовал, "не отступая от указаний истории, но пополняя ее пробелы". У Толстого царь Федор говорит совсем в духе Хомякова:

Какой я царь? Меня во всех делах
И с толку сбить, и обмануть нетрудно.

--------------------------------------------------------------------------------

11 Карамзин Н. М. История государства Российского. Т. X. Стлб. 5 - 6.

стр. 95


--------------------------------------------------------------------------------
В одном лишь только я не обманусь:
Когда меж тем, что бело иль черно,
Избрать я должен - я не обманусь.
Карамзин, посвящая целый том своей "Истории..." царствованию Феодора, рассказывал, собственно, не о царе, а о действительных властителях России - совете высших бояр и, прежде всего, о Борисе Годунове. Хомяков тоже вынужден говорить о Борисе, но в конце дает характерную оговорку: "Конечно, нельзя сомневаться, что Годунов, облеченный в полную доверенность царскую, управлял всеми делами государства; но можно быть уверенным, что даже и без Годунова царствование Феодора Иоанновича было бы временем мира и славы для его подданных. (...) Ум многих, пробужденный благодушием одного, совершает то, чего не могла бы совершить мудрость одного лица, и предписания правительства, согретого любовью к народу, исполняются не страхом, а теплою любовью народною. Любовь же одна созидает и укрепляет царство" (III, 61).

Толстой далек от подобных идеалистических конструкций: в его трагедии Феодор так и остается царем, неспособным к правлению, игрушкой в руках Бориса Годунова. В финальной реплике второй трагедии он сам признает эту неспособность:

...Моею
Моей виной случилось все! А я
Хотел добра, Арина! Я хотел
Всех согласить, все сгладить, - Боже, Боже!
За что меня поставил Ты царем!
К оценке исторической эпохи Хомяков подходит как художник; это - сознательно декларированный принцип: "Нужна поэзия, чтобы узнать историю". И далее: "Я желал бы, чтоб всякий, принимаясь писать о еже быша, делал бы с сознанием то, что делалось всеми без сознания, т. е, чтобы он мысленно сводил свой рассказ до своего или, по крайней мере, до совершенно известного времени и кончал возвратною поверкою..." (V, 22). С точки зрения "возвратной поверки" представление о "последнем из венценосцев Рюрикова рода" как о символе "счастливого" времени вполне соответствует истине. Знаменитое ополчение Минина и Пожарского, прекратившее русскую "смуту" начала XVII столетия, шло, как известно, под знаменами царя Феодора Иоанновича и даже возобновило чеканку монеты с именем этого давно умершего царя. И дело не только в том, что это ополчение имело вполне консервативный характер, а царь Феодор был последним из государей, чья легитимность не вызывала сомнений. Царь Феодор оставался знаком "счастливой" эпохи, сплотившим людей последующего времени.

Для Хомякова-художника это царствование оказалось специфическим символом идеального устройства самодержавного русского общества вообще. Общество выдвигает из своей среды неких деятелей, способных осуществлять государственную политику (в данном случае это Борис Годунов, который, цитирует Хомяков из летописи, "был одарен от Бога возрастом и человечеством и умом паче всех человек"), а царь, по воле судьбы оказавшийся на "первом" месте, велик тем, что не мешает проводить ту государственную политику, которая в конечном итоге приводит к добру и счастью подданных.

Та историческая мифология, которая стала основой рассуждений русского славянофила, связана с принципом самодержавия и имеет под собой весьма сложную систему собственно историософских представлений. В своих построениях Хомяков любил обращаться к "первоначальной" историче-

стр. 96


--------------------------------------------------------------------------------

ской жизни народов. Первоначально "самодержавие" выступало как начало "семейного главенства" - той формы власти, при которой она являлась выражением волевой функции органически собирательной человеческой единицы; сначала в пределах семьи, затем - рода, племени и, наконец, народа. С этой точки зрения самодержавие предстает как олицетворенная воля народа, закрепленная в его исторической жизни составная часть его духовного организма. В связи с этим оно осознавалось как народное волеизъявление, отраженное в бытии органической единицы народа. Самодержец обязан выражать собой духовные требования народа и в этом смысле творить "не волю свою", а "волю подданных".

Начало "семейного главенства", переходя в сложную систему "престолонаследия", отнюдь не гарантировало, что на всех этапах его эволюции во главе народа непременно явится единственно достойный индивидуум. Поэтому задача самодержца в процессе развития общества стала заключаться прежде всего в том, чтобы найти некоего "доброго советчика" из тех, которых непременно рождает народ на всех этапах своего развития, и предоставить ему возможность самовыражения и деятельности. Такими "добрыми советчиками" в начальные годы правления Ивана Грозного оказались Алексей Адашев и протопоп Сильвестр (герои хомяковского очерка "Тринадцать лет царствования Ивана Васильевича"), а в эпоху царя Феодора - Годунов. В этом случае сам помазанник Божий принимал на себя лишь роль "знака" и "символа" управляемого им народа и, в идеальном случае, вовсе устранялся от внешнего управления, как царь Феодор. Если же он, как царь Иван, вдруг убоится "иметь советников умнее себя", - такая боязнь чревата тяжелыми последствиями: "Новгород, Тверь, Торжок, Коломна были опустошены царем так, как никогда не были опустошены неприятелем. Россия была полита кровью, бояре ее перерезаны, народ измучен, Москва лишилась трех четвертей своих обывателей, а все тот же державный государь сидел на престоле" (III, 387 - 388).

И другой "парадокс" самодержавия. Вот "советник" царя Феодора Борис Годунов, "человек ума необычайного, величественной и прекрасной наружности, просвещения редкого в тот век, души благородной и высокой", после десятилетия фактического управления Русью решил после смерти "естественного", но изначально неспособного править самодержца юридически занять его место. Из этого тоже не вышло ничего хорошего, ибо нарушилась естественная связь самодержавного правителя и его подданных.

Самодержец, опирающийся на "обычай", силен генетической народной памятью о "семейном главенстве" и в качестве "отца народа" не подлежит критике "снизу". "Советник царский" не только не избавлен от такой критики, но зачастую становится ее особенно несправедливой жертвой. Подобная участь Бориса Годунова определилась еще при жизни царя Феодора: "Молва народная, обыкновенно справедливая, но легко обманываемая хитростью царедворцев, обвиняла шурина царского во всех несчастьях государства. (...) Сгорела значительная часть Москвы, и Годунов по приказанию царя раздал огромные пособия пострадавшим жителям, - народ, подученный боярами, говорил, что Москву поджег Годунов. Татарское ополчение подходило к Москве и бежало, отбитое мудрыми распоряжениями Годунова, - народ говорил, что Годунов призвал крымцев на Москву. Престарелый царь казанский Симеон ослеп - народ говорил, что он отравлен Годуновым. Меньшой брат царя, последний сын Ивана Васильевича Грозного от седьмого брака, погиб внезапно по воле Божией, назначившей прекратиться роду Ивана Васильевича на престоле - и народ обвинял в смерти его Годунова. Недоверие, подозрительность и скрытая вражда гнездилися глубоко в

стр. 97


--------------------------------------------------------------------------------

народе; безнравственность, обман и взаимная злоба гнездились в боярах и царедворцах и готовили страшные бедствия государству" (III, 60).

Здесь Хомяков апеллирует опять-таки к художественному тексту: к известному монологу царя Бориса из пушкинской трагедии ("Достиг я высшей власти..."). Но "переносит" данности этого монолога на более раннее время и вместе с тем как будто "оголяет" собственно политическую ситуацию. Хомякова как будто не интересуют личные "страсти" героя; он вовсе не говорит о его "нечистой совести" и, дважды упоминая о гибели царевича Димитрия, и не думает (в отличие от Пушкина) обвинять в ней Годунова. Вина "царя Бориса" - в другом: он, в сущности, создал прецедент, разрушивший русское самодержавие, - он сам решился стать самодержавным властителем.

Борис Годунов, будучи "добрым советником" царя Феодора Иоанновича, служил Отечеству в качестве "опекуна" "царя-ангела", праведную жизнь которого не могли поколебать ни растлевающий пример отца, ни разнузданные нравы его окружения, ни боярские интриги. Успехи государственной политики Годунова, стоявшего у трона Феодора, приписывались "мнением народным" доходчивости царских молитв, о чем прямо говорил, например, патриарх Иов в "Повести о житии царя Феодора Иоанновича", написанной в самые первые годы XVI века. Этой житийной "Повести..." Хомяков тоже отдает дань в своем очерке, поскольку она позволяет обосновать его "самодержавный миф".

Самодержец в пределах этого мифа, будучи "незыблемым" как во мнении народа, так и в придворных интригах, призван выполнять регулятивную миссию. Каков бы ни был правитель с точки зрения своих заслуг и достоинств, он занимает в государстве "верхнее место" - олицетворение вершины властной пирамиды. А то государство, в котором это "верхнее место" недостижимо для простого смертного, какими бы достоинствами он ни обладал и каких бы высот ни достиг, - это государство менее подвержено смутам и раздорам. Самодержавие, сохраняющее в себе память об обычае "семейного главенства", становится естественным символом и гарантом русской общественной стабильности.

Эта славянофильская историософская идея была для Толстого вполне приемлема. Но с существенным уточнением: для него не менее важной оказывается нравственная составляющая царственной "харизматичности". Борису так и не удается стать "идеальным" царем, хотя он как будто создан для "идеального" правления и всецело предан интересам родины. В последней части трилогии он признается в откровенном разговоре с сестрой:

...перед собой
Одной Руси всегда величье видя,
Я шел вперед и не страшился все
Преграды опрокинуть. Пред одной
В сомнении остановился я...
Но мысль о царстве одержала верх
Над колебанием моим...
"Преграда", вызвавшая "сомнение", - маленький царевич Димитрий. Толстой вывел Бориса Годунова в трагедии виновником устранения соперника на пути к престолу. Борис как будто осознает свою нравственную правоту в осуществлении этого неправого дела:

То место, где я стал,
Оно мое затем лишь, что другого
стр. 98


--------------------------------------------------------------------------------
Я вытеснил! Не прав перед другими
Всяк, кто живет! Вся разница меж нас:
Кто для чего не прав бывает. Если,
Чтоб тьмы людей счастливыми соделать,
Я большую неправость совершил,
Чем тот, который блага никакого
Им не принес, - кто ж, он иль я виновней
Пред Господом?..

Мой грех
Я сознаю; но ведаю, что им лишь
Русь велика!..
Алексей Толстой, рефлектируя по поводу славянофильской "самодержавной мифологии", приходит к той знаменитой идее, которую десятилетием позже сформулировал Достоевский, - идее о том, что нельзя быть архитектором прекрасного "здания" (хотя бы и здания будущей "великой Руси"), "если в фундаменте его заложено страдание, положим, хоть и ничтожного существа, но безжалостно и несправедливо замученного". Такого будущего "здания" не примут сами "люди, для которых вы его строили".12

И у царя Бориса ничего не складывается прежде всего из-за этого. Весной 1869 года, когда Толстой уже завершал работу над трагедией "Царь Борис", он получил только что напечатанную пьесу уважаемого им историка М. П. Погодина "История в лицах о царе Борисе Федоровиче Годунове" (М., 1868). Пьеса Погодина, слабая в художественном отношении, утверждала одну важную в данном случае историческую идею (которую тот же Погодин еще в 1820-е годы проводил в специальной статье): исторический Борис Годунов не был повинен в убийстве царевича Димитрия. Об этом же обстоятельстве Толстой знал и от близкого к нему историка Н. И. Костомарова, замечательного исследователя Смутного времени. Но благодаря Погодина за присылку пьесы и сообщая о своей новой трагедии, Толстой упорно отмечает: "...у меня Борис остается убийцею Дмитрия..." (с. 159). А посылая новую пьесу издателю (М. М. Стасюлевичу), тоже напирает на это обстоятельство и даже подчеркивает: "...он должен быть виновным..." (с. 165).

Идеологический замысел для писателя оказывается более важным, чем историческая неточность: "...я отнесся к моей трагедии не легкомысленно, и если ошибся, то это не было faute de conviction" (с. 165).13

3

По первоначальному замыслу "драматической поэмы" Толстого (как явствует из цитированного выше его письма к К. К. Павловой) последняя трагедия должна была называться "Дмитрий Самозванец".

Между тем в окончательном тексте этой трагедии (названной "Царь Борис") Лжедмитрий даже не появляется, да и Григория Отрепьева (которого Толстой считал иным лицом, чем Лжедмитрий) драматург представил походя, эпизодически, "в разбойничьей сцене, как самого пустого человека" (с. 165). Все же содержание последней части трилогии заключается в борьбе царя Бориса с призраком Дмитрия: "Бой, в котором погибает мой герой -


--------------------------------------------------------------------------------

12 Достоевский Ф. М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Л., 1984. Т. 26. С. 142.

13 Ошибкой по убеждению (франц.).

стр. 99


--------------------------------------------------------------------------------

это бой с призраком его преступления, воплощенным в таинственное существо, которое ему грозит издалека и разрушает все здание его жизни. Я думаю, что я достиг этим большего единства, и вся моя драма, которая начинается венчанием Бориса на царство, не что иное, как гигантское падение, оканчивающееся смертью Бориса, происшедшей не от отравы, а от упадка сил виновного, который понимает, что его преступление было ошибкой" (из письма к К. Сайн-Витгенштейн от 17 октября 1869 - с. 162).

Во всей трилогии царевич Димитрий проходит как некий фантом, некое "предвестие" будущих событий, как образ, устремленный в некое "будущее". Вот в первой трагедии Годунов уговаривает Грозного не отрекаться от своей жены царицы Марии:

Вся Русь царицу любит
За благочестие ее, а паче
За то, что мать наследника она,
Наследника второго твоего,
Который быть царем однажды должен.
В последней трагедии убиенный царевич вроде бы воскресает; этот "слух пустой" оборачивается для царя Бориса смертельными последствиями:

"Убит, но жив!" Свершилось предсказанье!
Загадка разъяснилася: мой враг
Встал на меня из гроба грозной тенью!
Я ждал невзгод; возможные все беды
Предусмотрел: войну, и мор, и голод,
И мятежи - и всем им дать отпор
Я был готов. Но чтоб воскрес убитый -
Я ждать не мог!..
В основе сюжета трагедии "Царь Борис" - бесплодная борьба Бориса с призраком убитого, борьба, приводящая к гибели самодержца нового типа. Убийство царевича, будучи, по определению, деянием безнравственным, оказалось "ошибкой" и в политическом смысле; иначе, по разумению Толстого, не могло и случиться.

Мы не знаем, каким был бы сюжет последней части толстовской трилогии, если бы она называлась "Дмитрий Самозванец". Но в трагедии Хомякова, которая называется именно так, сюжет разворачивается с подобной же нравственной установкой, но, что называется, "с точностью до наоборот" в отношении к действующим героям. Хомяковский Димитрий, как и "фантом" Толстого, не отождествляется с Григорием Отрепьевым. В рассуждениях победившего Лжедмитрия побежденный Борис Годунов также выступает неким "фантомом" - и почему-то никак не забывается:

Но восстать, как я,
Против царя Бориса - вздумать страшно!..
О, этот Годунов был исполин!
Лукав, хитер, своей высокой славой
Он полнил мир, и я пошел на бой
Один, один, - лишь с именем забытым
Да с совестью Бориса. Я позвал
Могущего к ответу за злодейство
И за престол похищенный...
стр. 100


--------------------------------------------------------------------------------

Еще в первом действии трагедии Хомякова правдолюбивый дьяк Тимофей Осипов предлагает Самозванцу самый нравственный выход из его положения:

Оставь престол! Тобою совершились
Чудесные Всевышнего судьбы,
Свершилась казнь над родом Годунова,
Святоубийцы. Но оставь престол
И грешный дух очисти покаяньем...
Лжедмитрий в глазах народного "правдолюбца" совершил благое для Руси деяние. Кто бы он ни был, "Григорий, беглый инок", или другой кто, он стал символом искупления народа от "греха царя-святоубийцы":

Ты - Божий меч, каратель преступленья,
Лежащего над русскою страной.
Не посрами Его могущей длани...
И при .этом не следует забывать, что

Не твое
Наследие потомков Мономаха
Венец златой и бармы не твои.
Оставь престол!..
Требование хомяковского дьяка Осипова соответствует представлению о нравственности, но противоречит логике российской самодержавной власти. Борис Годунов, действительно радевший об интересах Руси, был харизматическим лидером, занявшим трон не будучи "потомком Мономаха", а благодаря лишь собственным качествам политика. Поэтому с точки зрения вековой идеологии самодержавия он явился царем нелегитимным и был обречен на то, чтобы народная молва обвинила его в причастности к гибели единственного легитимного наследника престола царевича Димитрия; пользуясь выражением Толстого, "он должен быть виновным" (с. 165).

Нелегитимность Бориса была использована Лжедмитрием, ибо народ поверил в его "чудесное спасение"; на гребне этой веры он и взошел на престол. Он, "легитимный" наследник престола, должен "оставить" его? на каком же основании?

Показательно, что в исторической перспективе и Борис Годунов, и Лжедмитрий делали одно дело: оба были своеобразными "предшественниками" Петра Великого, пристрастными к "немцам" и ориентированными на Запад.

Герой трагедии Хомякова "Димитрий Самозванец" решительно не похож на исторические представления о нем. В отличие от своих литературных предшественников, героя трагедии А. П. Сумарокова (1771) или думы Рылеева, он не оказывается традиционно жалким "тираном", но несет важную историческую идею, соотносимую с той, которая заключалась и в личности исторического Лжедмитрия. В "Записках А. О. Смирновой...", выпущенных ее дочерью, некоторые салонные "диалоги" (в которых мемуаристка выступает в роли "стенографистки", записывающей реплики в спорах известных людей), несомненно, имеют реальную основу. В одном из таких "исторических споров", происшедшем в салоне Карамзиных весной 1832 года, участвуют Пушкин, Хомяков, Вяземский, П. Полетика, Блудов, Дашков и т. д. Где-то около этого времени Хомяков прочел у Карамзиных

стр. 101


--------------------------------------------------------------------------------

"Димитрия Самозванца" - ив разговоре, естественно, возникает оценка этого исторического персонажа:

"Полетика заметил:

- Интересно, что сделал бы с Россией Дмитрий, если б ему удалось удержаться на царстве?

Вяземский сказал:

- Петр Великий тогда не существовал бы, может быть.

- Как царь, да, - возразил Титов, - но он был бы первым министром. Все засмеялись, а Пушкин спросил:

- Вы думаете, что Дмитрий раньше Петра сбрил бы нам бороды?

- Бритва не составляет еще всей цивилизации, - заметил Титов.

- Количество потребляемого в стране мыла служит мерилом ее цивилизации, - сказал Полетика.

Пушкин вернулся к Петру Великому:

- Он должен был родиться царем, потому что судьба России должна была совершиться. Я верю в отмеченных и предназначенных людей".14

Именно этот "просветительский" порыв Лжедимитрия-правителя становится особенно интересен для Хомякова. Он и оказывается "стержнем" восприятия этого героя как "положительного". В последнем разговоре с Басмановым Димитрий развивает свою "просветительскую" программу, действительно напоминающую будущие лозунги Петра I (с учетом политических реалий начала XVII века):

Димитрий

Я разбужу все дремлющие силы,
Я им открою путь сперва к войне,
И чувствую, Орел ширококрылый
Затмит Луну в полуденной стране.
Тогда, тогда я буду вновь свободен.
Победами сомкнув уста врагов,
Стряхну Литву и римской цепи тягость
И новый труд начну я для веков.
Басманов

О государь! Гордыню книг разрядных
Низложишь ли? Начало всем бедам
Хранится в ней.

Димитрий

Что Иоанн провидел,
Что начал царь Борис - я довершу.
И вольный суд, и строгие законы,
И кроткая, но твердая рука
Дадут покой, и стройное стремленье,
И жар, и жизнь проснувшейся земле;
Небесный свет познанья и науки
Нам даст чужбина.
Именно эту направленность Хомяков увидел и оценил в личности Самозванца. Но еще сильнее она проявилась у царя Бориса, который сделал пер-


--------------------------------------------------------------------------------

14 Записки А. О. Смирновой, урожденной Россет (Из записных книжек 1826 - 1845 гг.). СПб., 1895. Ч. 1.С. 262.

стр. 102


--------------------------------------------------------------------------------

вую до Петра попытку ликвидировать отсталость России. С его помощью (после Тявзинского мирного договора) удалось частично вернуть земли, завоеванные у России Швецией еще при Иване Грозном. В царствование Бориса на Русь приехало много иностранных специалистов: военных, врачей, "рудознатцев", строителей и т. п. - и несколько молодых дворян было "для науки разных языков и грамотам" отправлено в Англию, Францию, Германию. "Вероятно, - констатирует современный историк, - если бы в распоряжении Годунова оказалось еще несколько спокойных лет, Россия более мирно, чем при Петре, и на сто лет раньше пошла бы по пути модернизации".15 Такую же задачу ставит перед собой и нововенчанный царь Борис в трилогии Толстого:

К иным теперь могу я начинаньям
Мысль обратить. Иван Васильич Третий
Русь от Орды татарской свободил
И государству сильному начало
Поставил вновь. Но в двести лет нас иго
Татарское от прочих христиан
Отрезало. Разорванную цепь
Я с Западом связать намерен снова...
Эта задача не решается именно из-за "нелегитимности" его притязаний на трон, которые противоречат русскому представлению о самодержавии. Величие деяний не помешало подданным возвести на царя "клевету", следствием которой явилось крушение всех его политических замыслов:

Сдается мне, я шел, все шел вперед,
И мнил пройти великое пространство,
Но круг огромный очертил
И, утомлен, на то ж вернулся место,
Откуда шел...
В этом случае Толстой выводил, в противоречие с историческими фактами, трагедию "нечистой совести": Борис Годунов "должен быть виновным".

Хомяков относился к "клевете" на царя Бориса именно как к "напраслине". В цитированном выше стихотворении "Исповедь" он призывает русских людей покаяться за исторические грехи и, в частности,

За клевету на Годунова,
За смерть и стыд его детей...
И Хомяков, и Толстой относились к русской Смуте как к эпохе "стыда", в которую не были реализованы возможности естественного русского развития. Петр Великий, который пришел через столетие, был, в отличие от Годунова и Самозванца, вполне легитимным властителем и даже сопротивлявшимися его нововведениям и гонимыми им противниками воспринимался как царь - хоть и "царь-Антихрист", но - царь. И выступление против его деяний могло быть воспринято только как выступление против Отечества и народа. С этой точки зрения он воспринимался Хомяковым как вполне естественное явление в истории России. Вот какую историческую перспективу выстраивал Хомяков в "исходной" славянофильской статье "О старом и новом" (1839).


--------------------------------------------------------------------------------

15 Кобрин В. Б. Смутное время - утраченные возможности // История Отечества: люди, идеи, решения. М., 1991. С. 170.

стр. 103


--------------------------------------------------------------------------------

"Иоанн Третий утягощает свободу северных городов и утверждает обряды местничества, чтобы все уделы притянуть к Москве (...) ...Иоанн Четвертый выдумывает опричнину; Феодор воздвигает в Москве патриарший престол; Годунов укрепляет людей к земле; Алексей Михайлович заводит армию на лад западный; Феодор уничтожает местничество, сделавшееся бесполезным для власти и вредным для России, и, наконец, является окончатель их подвига, воля железная и ум необычайный, но обращенный только в одну сторону... является Петр". И далее: "Явился Петр, и, по какому-то странному инстинкту души высокой, обняв одним взглядом все болезни отечества, постигнув все прекрасное и святое значение слова государства, он ударил по России, как страшная, но благодетельная гроза" (III, 16, 27).

Подобная высокая оценка деятельности Петра I как будто противоречит хрестоматийным славянофильским инвективам, представлявшим "петровский переворот" как некое наказание Руси, бедствие, "подобное татарскому нашествию", открывшее "зло нашего времени".16 Хомяков далек от "массового" представления о славянофильстве как "русопятском" и "антипетровском" движении.

Он, в сущности, вступает в противоречие и с Карамзиным. Русский историк в своем замечательном трактате по ретроспективной и сравнительной политологии "Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях" (1811) ярко выразил те пристрастия, которые впоследствии стали заметной частью именно славянофильской политической идеологии. Карамзин здесь оценивал царствование Петра Великого как некий противоестественный "переворот", целью которого "было не только новое величие России, но и совершенное присвоение обычаев европейских". Этот "переворот" проводился в атмосфере унижения нравственного национального достоинства: "Искореняя древние навыки, представляя их смешными, хваля и вводя иностранные, государь России унижал россиян в собственном их сердце".17

При этом самодержавный правитель вовсе не опасается национального возмущения: российский самодержавный миф не оставляет для него места. Преодолевая "древние навыки", внедряя "варварские средства борьбы против варварства", самодержавный правитель опирается на "предание" - и тем самым создает то неразрешимое противоречие, которое ощутили в его деятельности независимо друг от друга и Толстой, и Хомяков. Позднее это противоречие очень точно было сформулировано В. О. Ключевским: "Реформа Петра была борьбой деспотизма с народом, с его косностью. Он надеялся грозою власти вызвать самодеятельность в порабощенном обществе и через рабовладельческое дворянство водворить в России европейскую науку, народное просвещение как необходимое условие общественной самодеятельности, хотел, чтобы раб, оставаясь рабом, действовал сознательно и свободно. Совместное действие деспотизма и свободы, просвещения и рабства - это политическая квадратура круга, загадка, решавшаяся у нас со времени Петра два века и доселе неразрешенная".18

Собственно эту же проблему "политической квадратуры круга" поставил Толстой в нашумевшем шутливом стихотворении, напечатанном в 1861 году в славянофильской газете И. С. Аксакова "День":

"Государь ты наш, батюшка,
Государь Петр Алексеевич,

--------------------------------------------------------------------------------

16 См.: Ранние славянофилы. М., 1910. С. 85 - 90.

17 Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России... М., 1991. С. 31.

18 Ключевский В. О. Соч.: В 9 т. М., 1989. Т. IV. С. 203.

стр. 104


--------------------------------------------------------------------------------
Что ты изволишь в котле варить?"
- "Кашицу, матушка, кашицу,
Кашицу, сударыня, кашицу!"
Великий царь-преобразователь варит в котле "кашицу", для которой крупы достал "за морем" (ибо своя, домашняя, была "сорная"); кашица размешивается "палкою" и должна выйти и крутенька, и солона, а расхлебывать ее будут "детушки".

Дело не только в критике грубых форм петровской реформы, айв осознании неразрешимого противоречия его деятельности. Позднее (в письме к М. М. Стасюлевичу от 12 ноября 1869) поэт пробовал "отречься" от этого стихотворения, ибо критика из-за него причисляла Толстого к славянофилам. Аргументация Толстого при этом весьма показательна. Сначала он заявляет, что та идеальная славянофильская "Русь", которую "хотел бы воскресить" И. С. Аксаков, "не имеет ничего общего с настоящей Русью". Затем указывает: "...Петр I, несмотря на его палку, был более русский, чем они (славянофилы. - В. К.), потому что он был ближе к дотатарскому периоду". Соответственно этому, варварские средства введения петровских реформ оказываются не чем иным, как наследием все той же "татарщины": "Гнусная палка Петра Алексеевича была найдена не им. Он получил ее в наследство, но употреблял ее, чтобы вогнать Россию в ее прежнюю родную колею. Мир ему!" (с. 164).

Толстой в данном случае отталкивался от "массового" представления о славянофильстве. И как будто даже не подозревал, насколько близок ему в данном вопросе тот же Хомяков, еще в 1839 году подходивший к деятельности царственного преобразователя с такими же нравственными критериями: "...грустно подумать, что тот, кто так живо и сильно понял смысл государства, кто поработил вполне ему свою личность, так же, как и личность всех подданных, не вспомнил в то же время, что там только сила, где любовь, а любовь только там, где личная свобода" (III, 28).

Хомяков и А. К. Толстой в разное время прославились как интересные писатели и оригинальные исторические мыслители. Толстой принадлежал к младшему по отношению к Хомякову литературному поколению. Его исторические воззрения были наиболее приближены к поискам русского славянофильства в конце 1850-х годов, в период личного общения с Хомяковым и Аксаковыми. При этом Толстой весьма ценил это общение. Вот показательный отрывок из его письма к С. А. Миллер от 18 июня 1857 года: "Я получил письмо от Хомякова, полное таких похвал, от него и от других лиц, что, вообрази себе, мне это доставило много удовольствия, несмотря на мое большое горе.19 Я тебе признаюсь, что не буду доволен, если ты познакомишься с Некрасовым. Наши пути разные..." (с. 73).

Позднее Толстой неоднократно пытался "откреститься" от своих славянофильских увлечений и подчас демонстрировал собственную неповторимость и оригинальность. Но эти качества нисколько не противоречили неповторимости парадоксов Хомякова и оригинальности идей русского славянофильства. Напротив, именно в границах этой исходной оригинальности и отыскивались неожиданные соответствия, которые, в конечном счете, оказываются интереснее и значительнее, чем прямые сопоставления и откровенное тождество.


--------------------------------------------------------------------------------

19 1 июня 1857 года у А. К. Толстого умерла мать.

стр. 105


Отправить на принтер


Готовая ссылка для списка литературы

В. А. КОШЕЛЕВ, ХОМЯКОВ И ГРАФ А. К. ТОЛСТОЙ: РУССКАЯ ИСТОРИЧЕСКАЯ МИФОЛОГИЯ В ЛИТЕРАТУРНОМ ОСМЫСЛЕНИИ // Москва: Портал "О литературе", LITERARY.RU. Дата обновления: 08 декабря 2007. URL: http://www.literary.ru/literary.ru/readme.php?subaction=showfull&id=1197120494&archive=1197244339 (дата обращения: 26.07.2017).

По ГОСТу РФ (ГОСТ 7.0.5—2008, "Библиографическая ссылка"):


Ваши комментарии