Полная версия публикации №1643227330

LITERARY.RU РОМАН Г. ХЕРЛИНГА-ГРУДЗИНЬСКОГО "ИНОЙ МИР" В КОНТЕКСТЕ РУССКОЙ ПРОЗЫ → Версия для печати

Готовая ссылка для списка литературы

Л.А. МАЛЬЦЕВ, РОМАН Г. ХЕРЛИНГА-ГРУДЗИНЬСКОГО "ИНОЙ МИР" В КОНТЕКСТЕ РУССКОЙ ПРОЗЫ // Москва: Портал "О литературе", LITERARY.RU. Дата обновления: 26 января 2022. URL: https://literary.ru/literary.ru/readme.php?subaction=showfull&id=1643227330&archive= (дата обращения: 25.04.2024).

По ГОСТу РФ (ГОСТ 7.0.5—2008, "Библиографическая ссылка"):

публикация №1643227330, версия для печати

РОМАН Г. ХЕРЛИНГА-ГРУДЗИНЬСКОГО "ИНОЙ МИР" В КОНТЕКСТЕ РУССКОЙ ПРОЗЫ


Дата публикации: 26 января 2022
Автор: Л.А. МАЛЬЦЕВ
Публикатор: Администратор
Источник: (c) http://literary.ru
Номер публикации: №1643227330 / Жалобы? Ошибка? Выделите проблемный текст и нажмите CTRL+ENTER!


Роман "Иной мир. Советские записки" (1949-1950) Густава Херлинга-Грудзиньского - польский образец документальной литературы о ГУЛАГе. "Я бы хотел, - писал автор, определяя жанр книги, - чтобы когда-нибудь в будущем "Иной мир" читали как Bildungsroman отдаленной и замкнутой эпохи советской тюремной цивилизации" [1. Т. 6. S. 130].

"Советские записки" 1940-1942 гг. охватывают тюремный маршрут автора: Витебск - Ленинград - Вологда, пребывание в Ерцево Архангельской области, путешествие на Урал, а затем в Казахстан. Изданная впервые по-английски (1951), а затем в польском оригинале (1953), книга была воспринята как сенсационный документ быта исправительно-трудовых лагерей [2. Т. 1. S. 317-318]. Заинтересовались "Иным миром" Б. Рассел [3] и А. Камю [1. Т. 6. S. III]. За автором закрепилась репутация писателя-русиста и даже "самого "русского" польского писателя" (3. Подгужец) [3. S. 290]. Русский контекст "Иного мира" - одна из первоочередных проблем изучения романа. Ее обозначил в русском литературоведении В.А. Хорев: "Обращение к Достоевскому - одна из приметных особенностей повествования - придает ему историко-философское измерение". "Иной мир", по его мнению, сопоставим с прозой Солженицына и Шаламова [4].

В публикуемой статье мы рассмотрим "Иной мир" с точки зрения жанра, а также сопоставим жанр, проблематику и поэтику этого произведения с "Записками из Мертвого дома" Ф.М. Достоевского, "Записками охотника" И.С. Тургенева, "Архипелагом ГУЛАГ" А.И. Солженицына и "Колымскими рассказами" В.Т. Шаламова.

1. "Иной мир" как роман-свидетельство

Сегодня внимание польских исследователей "Иного мира" перемещается из плоскости проблемно-тематической в сферу поэтики. Нравственно-философские позиции Херлинга-Грудзиньского выражаются, по верному замечанию А. Васько, "посредством речевых приемов, сознательного выбора одних изобразительных средств и отказа от других, модификации и синтеза жанровых образцов" [3. S. 94]. Уточняется историко-литературный генезис "Иного мира". М. Выка и Г. Борковская отмечают в творчестве писателя влияние характерных для литературы межвоенного двадцатилетия персонализма, психологизма и катастрофизма [5]. Т. Бурек выделяет в качестве составляющих "Иного мира" искусство "точной памяти" Марселя Пруста и повествовательную технику бихевиоризма, характерного для литературы США 20- 30-х годов

Мальцев Леонид Алексеевич - аспирант Института славяноведения РАН.

стр. 53

[6. S. 12-14]. "Иной мир" изучается в типологической параллели с прозой Т. Боровского (Ян Блоньский) [3].

Исследователи осмысливают жанровую систему "Иного мира" в контексте эволюции романа в XX в. Это произведение с чертами репортажа [7. S. 108], это разновидность современной автобиографии [8. S. 51], "эссеизированный" роман (А.С. Ковальчик) [3. S. 234], синтез "мемуаров, философского эссе и, как определил сам автор, романа образования" [6. S. 95]. С. Стабро рассматривает "Иной мир" как "пограничье традиционного романа и литературы факта (...) при аморфичности, фрагментарности и эссеизме, которым характеризуется все творчество Херлинга-Грудзиньского в целом" [6. S. 23].

При всем том, как справедливо отметил В. Болецкий, "вопреки постоянным пророчествам, касающимся "сумерек романа", писатель убежден в неисчерпаемых возможностях жанра" [9]. "Иной мир", видоизменяющий традиционную модель романа, - яркое подтверждение этой мысли.

"Иной мир" - это роман-документ, роман-свидетельство, и это "памятник товарищам по неволе" [10]. Здесь нет всеведущего повествователя или условного рассказчика. Автор и главный герой - это сам писатель Херлинг-Грудзиньский, очевидец ГУЛАГа. Роли автора и действующего лица разделены трехлетним опытом участия писателя в военных кампаниях второй мировой войны, годами журналистской деятельности и литературного творчества в мирное время. Заключенный Каргопольлага Херлинг-Грудзиньский воплощает классический тип романного героя: он оказывается в сложных жизненных ситуациях, познает разные стороны бытия, приобретает новый опыт, выдерживает испытание на стойкость духа.

"Иной мир" имеет кольцевую композицию: в начале романа речь идет о захвате немцами Парижа (1940), а кончается роман известием об его освобождении (1944). Упоминание крупнейшего центра интеллектуальной жизни Европы имеет в романе знаковый характер. Ответственность европейской интеллигенции за "катастрофический прогресс" XX в., как показывает З. Кудельский, является для Грудзиньского чрезвычайно важной темой.

"Иной мир" - это и подлинный "роман образования", несмотря на то, что истинный смысл понятия "образование" противоречит "культурно-воспитательному" формализму советских лагерей. Речь идет о жизненной школе, в которой кардинально меняется мироощущение автора, ставшего свидетелем взаимоисключающих примеров высоты и низости, силы и бессилия человека. Психологический мир ГУЛАГа раскрылся перед автором и благодаря размышлениям над "Записками из Мертвого дома" Ф.М. Достоевского. Об этом точно сказал А. Дравич: "Херлинг-Грудзиньский привык называть себя профессиональным русистом. Согласимся, что он прошел интенсивный "спецкурс" в лагерях, в долгом путешествии к армии Андерса, затем в воинских подразделениях. Этот капитал приумножен интенсивным чтением" (цит. по: [11. S. 500]).

Роман "Иной мир" вобрал в себя автобиографические фрагменты, документальные очерки, психологические новеллы, а также публицистические эссе - комментарии политических событий. В нем явно или скрыто присутствует автор, который либо прямо участвует в действии, либо проявляет себя в оценке поступков других персонажей. Части книги различаются степенью автобиографичности. Автор сначала сообщает о своем аресте, следствии, этапе и прибытии в Ерцево (глава "Витебск - Ленинград - Вологда"). Затем он сознательно отступает на второй план, пристально наблюдая за окружением. Следующий автобиографический отрезок повествования открывается очерком "В тылу Отечественной войны", где речь идет о польско- советском договоре Сикорский - Майский, предполагавшем освобождение польских заключенных, и о доносе, едва не похоронившем надежду автора выйти из лагеря. Глава "Мука за веру", кульминация "Иного мира", раскрывает психологический подтекст отчаянной восьмидневной голодовки, которая завершилась трудной победой автора над лагерной администрацией.

Документальные очерки включают бытописательные и путевые заметки.

стр. 54

Предметом первых являются внутрилагерные законы и обычаи. Повествование разворачивается скорее в пространственном (панорамном), чем временном ракурсе. В "тени" Ерцево возникает соседняя Алексеевка-вторая и лагерная "преисподняя" - Колыма. Планомерно воссоздается география Ерцево: лазарет, больница, кухня, бараки пересыльный и технический, "барак художественной самодеятельности", "дом свиданий", внутренний изолятор, "мертвецкая". Дается социологическое описание лагеря: уголовные, политические и бытовые заключенные. Образ Ерцево дополняется описанием витебской и вологодской тюрем, элитной тюрьмы в Ленинграде, а также картинкой из "столыпинского" вагона.

На материале путевых впечатлений 1942 г. Херлинг-Грудзиньский создает набросок картины советского тыла. Советская военная действительность представляется писателю сплавом трагического и героического, низменного и возвышенного. С одной стороны - вологодская сцена жестокости очереди к красноармейцу-инвалиду, двойнику гоголевского Копейкина, с другой - памятный разговор автора в купе вагона с шестью женщинами, а затем свердловская картина самоотверженного труда московских работниц для фронта и победы. "Никогда больше, - признается автор, - даже в польской армии в России, я не встречался с такими искренними и трогательными изъявлениями патриотизма" (здесь и далее цит. по: [12. С. 224] с указанием страниц в тексте статьи).

"Иной мир" запоминается не только фактами, воссоздающими трагизм заключения, но и авторскими резюме-афоризмами, полными горечи и почти отчаяния: "Нет ничего такого, чего человек не сделал бы от голода и боли" (С. 131); "Если есть Бог - пусть безжалостно покарает тех, кто ломает людей голодом" (С. 136). Вот пример горькой иронии автора над "инквизиторами" XX в.: "Я порекомендовал бы всем правителям, которым особенно нечего предложить своим подданным, начать с того, чтобы лишить их всякого достояния: что им потом ни дашь - все окажется великодушным жестом" (С. 113).

Функцию зачина развернутых документальных описаний выполняют своеобразные "микроэссе", тематика которых - Россия после революции ("Ночная охота"), "исход" евреев в СССР из земель, оккупированных Германией ("Записки из Мертвого дома"), начальная стадия русско-немецкой войны ("В тылу Отечественной войны"). Лагерное бытописание обогащается "дальними" аналогиями, неожиданными и парадоксальными. Например, медосмотр напомнил автору старинные "гравюры из книг о работорговле" (С. 47), стремление заключенных любой ценой попасть в больницу - "множество преданий о безумцах, которые собственной жизнью заплатили за искушение хотя бы на миг узреть абсолютную красоту..." (С. 97) (1).

Суждение В.Б. Шкловского о "Записках из Мертвого дома" Достоевского вполне применимо к "Иному миру": "Очерковость документального материала преодолена глубоким, пристальным, долгим рассматриванием героя" [13. С. 109]. В книге выделяются семь автономных новелл: "Огрызок", "Убийца Сталина", "Drei Kameraden" (по ассоциации с "Тремя товарищами" Ремарка), "Рука в огне", "Мука за веру", "Рассказ Б.", эпилог "Падение Парижа". Внутри бытописательных и путевых очерков содержатся новеллы (Коваль и Маруся ("Ночная охота"), Русто Каринен ("Выходной день")). Встречаются лаконичные портретные зарисовки и новеллистические наброски в нескольких фразах, как, например, "рассказ в рассказе" - упоминание о трех монахинях, открыто выразивших протест против лагерного режима ("Мука за веру"). Авторский самоанализ сопряжен с внешним наблюдением, что существенно, по мнению писателя, для эпики в целом. "Конструировать "человеческие души" в отрыве от "человеческих историй", - писал он, - пренебрегая "внешним механизмом" действия, поступка, значит уничтожить сущность романа: искусство повествования" [1. Т. 4. S. 193].

Типовая композиция рассказов триедина: портрет заключенного - предыстория - история заключения. Сюжет концентрируется на пребывании героя в лагере

1 Между прочим, аналогии отдаленных исторических эпох часто используются в творчестве Херлинга-Грудзиньского.

стр. 55

("Огрызок"), на долагерном прошлом ("Drei Kameraden") или на обвинительном акте ("Убийца Сталина"). Новеллам присуща меткая концовка - эффективный способ отграничения новеллы от основного повествования. Так, выслушав историю мучительной смерти бывшего чекиста Горцева, знакомый автора заключает: "Революция перевернула старый порядок. Раньше рабов бросали на пожирание львам, теперь бросают львов на пожирание рабам" (С. 25).

Персонажи новых новелл дополняют и поясняют истории предыдущих героев. Осмысливая свой опыт и опыт сотоварищей, Херлинг-Гудзиньский изображает критические моменты, когда заключенный не в состоянии найти компромисс с лагерной администрацией и поставлен перед окончательным выбором: решительное сопротивление или капитуляция. Формируется тип героя-бунтаря, который использует разные методы сопротивления: Костылев, Наталья Львовна, Русто Каринен, Евгения Федоровна, шестеро польских заключенных, среди них и сам автор. Цикл историй бунта завершается символическим образом "Христа в лохмотьях зэка" - колхозника-юродивого из-под Калуги. Человек ищет надежду в отчаянии, проявляя иногда фантастическую выносливость и упорство. (Этот мотив присутствует и в других произведениях писателя - например, в рассказе из времен средневековья "Второе пришествие".)

Предательство и предатели - противоположный проблемный узел новелл. Автор раскрывает характеры циничного Зискинда и коварного Махапетяна, явного и скрытого доносчиков. Психология предательства представлена в самооправдании бывшего зэка ("Падение Парижа"). А.С. Ковальчик отметил, что это жанр светской исповеди, в которой автор-слушатель не чувствует за собой права на отпущение грехов [3. S. 236]. Здесь напрашивается аналогия с главой романа Достоевского "Бесы", "Ставрогин у Тихона", которая тоже несет функцию эпилога.

Херлинг-Грудзиньский, отмечает Л. Бурская, описывает конкретные факты, не прибегая к пафосу [8. S. 741]. Он ориентируется на живую речь, письменную и устную. В письмах родным, замечает писатель, заключенные стремились "одной короткой фразой дать приближенное представление о своих муках" (С. 118). Костылев строит свою устную речь "спокойно, убедительно и со знанием дела..." (С. 74). Сдержанность и краткость отличает и все повествование Херлинга-Грудзиньского.

Речевая организация "Иного мира" отличается исключительной точностью средств художественной выразительности, их адекватностью предмету изложения. Часто используются неожиданные, меткие сравнения. Возвращение зэков в лагерь с общих работ сопоставляется с усилиями жертв кораблекрушения доплыть до необитаемого острова. Костылев напоминает "ледокол, зажатый, во льдах" (С. 76-77). Сам автор, побывавший на сенокосе, сравнивает себя с "оводом, шатающимся на тоненьких ножках..." (С. 180). Не столь многочисленны метафоры, поскольку автор избегает изысканности речи ("спасательная шлюпка больницы" (С. 103), "осклизлые ребра камней" (С. 160). Метонимия придает суждению оттенок парадоксальности: "Урка в лагере - это орган власти, самый главный человек после начальника вахты" (С. 20). Сугубо "поэтическими" средствами речи служат риторические вопросы ("Что думали о нас люди, зажигавшие теперь огни в далеких окнах?..." С. 117). В публицистических фрагментах выделяются опорные абстрактные понятия: "свобода", "энтузиазм", "террор", "страх", "власть", - соответствующие высокому стилю в традициях классицизма (С. 118). В польский текст постоянно включаются русские фразы, придающие описаниям местный колорит.

Изобразительные средства играют ключевую роль в раскрытии образов новелл. Картина быта свердловского семейства Кругловых завершается выводом- оксюмороном "аристократическая нищета" (С. 228). Портрет еврея из Гродно сопровождается его двукратным сравнением с птицей. Вступительная часть рассказа "Рука в огне" примечательна аллегорической картиной медицинской операции, в которой следователь - это "хирург", подследственный - "пациент", а циничная цель операции - ампутация души. Результатом становится "наново срастающаяся личность".

стр. 56

Художественно-речевая орнаментация особо характерна для стихотворений в прозе: импрессионистической пейзажной зарисовки ("Сенокос") и изложения сновидения ("Мертвецкая"). В дни полевых работ заключенный чутко воспринимает все нюансы природы, следит за цветовой переменой неба: цвет "жемчужно-переливчатой раковины, розово-голубой по краям, белой в середине". Утром небо раздувается как парус, вечером - дрожит как "истертая серебряная фольга" над огнем (С. 180-181). Сон автора содержит романтический мотив возвращения в страну детства и включает соответствующую образность: луна и лиственницы - "место встречи привидений" (С. 218).

Приверженность Херлинга-Грудзиньского канонам романа-свидетельства сочетается с необыкновенно поэтическими описаниями. В единстве документальной достоверности и проникновенного лиризма - своеобразие "Иного мира" как художественного целого.

2. "Иной мир" и "Записки из Мертвого дома"

"Записки из Мертвого дома" - жанровый прообраз "Иного мира", предмет литературно-критических размышлений его автора. Достоевский, по утверждению В. Карпиньского, стал "покровителем" и "соавтором", а также важнейшим литературным персонажем "Иного мира" [14]. Произведения, разделенные почти веком (1860-1862 -первое издание "Записок", 1951 - "Иного мира"), имеют явное типологическое сходство, которое проявляется в композиции и системе персонажей. "Иной мир" дает пример "текста в тексте" [15], где основной текст ("советские записки") и "вводимый" источник ("Записки из Мертвого дома") плодотворно взаимодействуют. Название "Иной мир" - парафраз к Достоевскому: "За этими воротами был свой особый мир, ни на что не похожий... "[16]. Эпиграфы к "Иному миру", поразившие польского автора определения "Мертвого дома" подтверждают статичность мира неволи как в XIX, так и в XX в.

Книги обнаруживают сходный исторический контекст "мертвых домов" и ГУЛАГа. Поворот к деспотизму и разрастание тюрем воспринимаются обоими авторами как регресс. По наблюдению В.Б. Шкловского, трагизм "Мертвого дома" обусловлен возвратом к общеевропейскому цезаризму после 1848 г. [13. С. 114-115]. Тревожным симптомом стало президентство, а затем императорство Наполеона III, которое обсуждают в "Записках" Александр Петрович Горянчиков с арестантом Петровым. Херлинг-Грудзиньский в историософских отступлениях, посвященных развитию советского общества, констатирует неизбежный поворот от революций к тираническому единовластию и военной катастрофе конца 30-х - начала 40-х годов ("Ночная охота").

Польский писатель утверждает, что современный лагерь мало изменился в сравнении с предшествующим веком. По его наблюдению, сохранились и даже усилились деспотический нрав тюремного начальства, враждебность уголовников к политическим, погоня за планом ("уроком"). Сквозь призму XX в. воспринимается факт осуждения дворянина за мнимое отцеубийство - наказание без преступления, вошедшее в норму советского законодательства 30-50-х годов. Не изменилась психология заключенного, который судорожно хватается за каждое отдаленное напоминание о свободе, жаждет любой ценой "переменить участь" и вместе с тем привыкает к многолетнему терпению.

С другой стороны, каторга в изображении Достоевского либеральнее лагеря у Грудзиньского: если пристав в "Мертвом доме" уговаривал заключенных работать, то заключенные советского лагеря вынуждены работать под страхом смерти.

Подобие предметов изображения двух книг сказалось на родстве их художественной формы. Оба произведения относятся к жанру "документального романа" (В.Б. Шкловский), включающего в себя развернутые описания, публицистические комментарии, вставные новеллы. Общим признаком формы становится двухчастность композиции, причем в первой части главные герои как бы осваиваются в окружающем их мире, а в завершении второй части сталкиваются с новыми жизненными

стр. 57

задачами. В "Записках" присутствует рассказчик, в "Ином мире" - подлинный автор. Рассказчик "Записок" - Александр Петрович Горянчиков, портрет которого представлен во "Введении". Это наблюдатель и комментатор, отличный от автора. Он озвучивает авторскую общественно-политическую программу "почвенничества", но почти никогда не становится центром событий романа. Посредством рассказчика автор выносит за скобки подробности собственного судебного процесса. "Иной мир", напротив, явно автобиографичен: автор припоминает важнейшее событие своей жизни и анализирует его в деталях.

Оба автора, по верному утверждению А. Свирек, моделируют замкнутое художественное пространство, которое "создает собственные нормы, запреты и правила выживания" [7. S. 59]. Перечень пространственных объектов "Записок" и "Иного мира" стандартен: бараки (казармы), кухня, больница, "театр", баня, "пропускной пункт". "Особенный уголок" в "Записках" отделен от большого мира "рукотворным" способом, в "Ином мире" - естественным, определенным географическими условиями. Обзор пространства у Достоевского характеризуется детальностью и конкретикой: "Представьте себе большой двор (...), весь обнесенный кругом, в виде неправильного шестиугольника, высоким тыном, то есть забором из высоких столбов..." [16. С. 9]. У Грудзиньского в соответствующих описаниях присутствует элемент символики пейзажа: лагерь, окруженный "черной стеной леса", выглядевший "как огромные глиняные разработки" (С. 32). Лагерь (острог) воспринимается "пространством" дома, которое освоено людьми, "заживо погребенными". Семантика сочетания Достоевского "мертвый дом" безусловно отрицательна: "...арестанты жили здесь как бы не у себя дома, а как будто на постоялом дворе, на походе, на этапе каком-то..." [16. С. 195-196]. Лагерное пространство в "Ином мире" столь же враждебно и чуждо человеку, но прослеживается и привязанность к лагерю, мучительная и необъяснимая. Ассоциация с родным домом возникает у Херлинга-Грудзиньского, когда он слышит доносящиеся из лагеря "бряцание колодезных цепей и скрип воротов - с незапамятных времен знак ничем не замутненного покоя" (С. 220). Б. завершает рассказ с дрожью в голосе: "Я возвращался в Ерцево, словно домой" (С. 217).

"Записки из Мертвого дома" в "Ином мире" - интерпретационный центр книги. В ней соединены литературно-критическое эссе и психологическая новелла, ибо анализ произведения Достоевского неотделим от опыта заключенных. "Записки из Мертвого дома" Достоевского интерпретируются здесь двояко: автором и героиней очерка Натальей Львовной. Обоих книга Достоевского убедила в том, что лагерный кошмар существовал и всегда будет существовать, но выводы из этого убеждения делаются разные.

"Записки" Достоевского в оценке автора-заключенного - притягательны и вместе с тем отталкивающи. Херлинг-Грудзиньский с горькой иронией воспринял даже радостное восклицание Горянчикова по поводу освобождения, ведь скорбной и непродолжительной будет его последующая жизнь. "Раскован мертвец" [13. С. 101], как писал В. Б. Шкловский.

Наталья Львовна - не просто читательница, она как бы настоящий персонаж Достоевского. "Записки" превратились в смысл ее существования и стали руководством к решительному действию. Наталья Львовна оказывается в "пороговой" ситуации: ей приходится выбирать между "бесконечной агонией ежедневного умирания" и "самоосвобождением через самоубийство". Восприятие ею "Записок" определяется то лаконически безнадежной формулировкой: "Мы веками живем в мертвом доме..." (С. 158), то внезапным проблеском надежды, поразившим автора. Крайняя противоречивость героини подтверждается ее портретным описанием: "На дрожащих от холода губах проступила загадочная гримаса - то ли улыбка, то ли гримаса боли" (С. 161). Наталья Львовна следует героям Достоевского. За внешне смиренным ее поведением скрывается бунт, предельный по отчаянию, разрушительный по силе.

Система персонажей "Записок" и "Иного мира" включает три типа: героя-идеалиста, наделенного твердым характером, рядового представителя арестантской

стр. 58

массы и предателя. Название рассказа польского писателя "Мука за веру" - принципиальное заимствование из "Записок" Достоевского. Внимание автора сосредоточено на тех, в ком, согласно русскому писателю, "внутренняя, душевная энергия сильно помогала натуре" [16. С. 47]. Историю жизни и смерти инженера Михаила Алексеевича Костылева ("Рука в огне") Херлинг-Грудзиньский предваряет эпиграфом из Достоевского: "А так как совершенно без надежды жить невозможно, то он и выдумал себе исход в добровольном, почти искусственном мученичестве" [16. С. 197]. Автор "Иного мира" напрямую соотносит образ идеалиста- правдоискателя Костылева с эпизодическими персонажами Достоевского, которые воспринимают страдание сквозь призму религии. Например, со стариком- раскольником из стародубовских слобод, обаяние которого немыслимо сочетается с преступлением, совершенным из стремления принять "муку за веру". Его, как и арестанта, напавшего на офицера с целью "пострадать", Достоевский называет "отчаявшимися".

Костылев - прямой наследник героев Достоевского. Херлинг-Грудзиньский возводит генеалогию персонажа к "поколениям русских мистиков" (С. 74). Костылев отказывается быть "винтиком" и спасает в себе человечность посредством страшного самоистязания, принимая в итоге мученическую смерть. Его прошлое - история молодого советского интеллигента, который пережил кризис во взглядах, был брошен в застенки НКВД и попал в тиски крайне жестокого следствия. Характер Костылева проявляется в его портрете, который отмечен диссонансами, свойственными стилю Достоевского: "В особенности губы, судорожно сжатые, сразу ассоциировались с портретами средневековых монахов (...). При чтении в уголках его губ блуждала чарующе наивная, почти детская улыбка" (С. 83). История Костылева болью отзывается в душе автора. Облик матери главного героя - лейтмотив рассказа. Представляя ее несчастье, автор не сдерживает прямого восклицания (редкий пример видимого беспокойства повествователя): " О, если бы это видел тот, кто своим одиноким и отчаянным безумием, своей детской, слепой тоской по свободе давно иссушил у нее все слезы!" (С. 86).

Черты характера (стойкость, предприимчивость), а также удачливость арестантов проверяются в романах Достоевского и Грудзиньского экстремальными ситуациями бунта или побега. Герои вступают в спор с судьбой, и этот вызов оборачивается обычно их поражением. Рассказчик "Мертвого дома", не участвующий ни в "претензии", ни в побеге, рассматривает эти случаи как внешний наблюдатель. Неудавшееся бегство Куликова и А-ва воспринимается среди арестантов даже анекдотически. Для Херлинга-Грудзиньского подобные истории от начала и до конца драматичны: пессимистический рассказ Русто Каринена, которому глубоко сочувствуют все слушатели, включая автора, и голодовка поляков, исчерпавшая последние резервы их воли, и все же приведшая к свободе.

Герои "Мертвого дома" нередко сами стремятся к страданию. Орлов с мыслями о новом побеге переносит многочисленные палочные удары. Персонажи "Иного мира" испытывают в наиболее кризисные моменты тягу к смерти, которая долженствует стать освобождением. Например, анонимный старец - "современный Иов", - у которого коллективизация отняла имущество и который перенес пытку в ходе следствия. Мысль о смерти вызывает в нем почти религиозный трепет.

"Середину" арестантского коллектива в "Записках", представляет Аким Акимыч, который, по В.Б. Шкловскому, является "Вергилием", вводящим рассказчика в "мертвый дом" [13. С. 104]. "Вергилий" "Иного мира" - это, вне сомнения, Димка, покровительствующий автору, весьма загадочный для него персонаж. В Димке, священнике, сбросившем рясу, бессознательно уживаются "инстинктивно религиозное отношение к страданию", о котором как о русской черте характера писал Достоевский, и стремление обязательно сохранить жизнь (С. 210). "Двойник" Акима Акимыча в "Ином мире" - это и Михаил Степанович В., единственный, по Грудзиньскому, обитатель Ерцево, который верит в справедливость своего наказания. Автор изображает Михаила Степановича юмористически, с заметной долей симпатии:

стр. 59

"Было в нем нечто старорежимное..." (С. 104). Выделяются в массовых сценах герои- артисты. Саша Баклушин из "Мертвого дома" и Всеволод Пастушенко из "Иного мира" пользуются особенной популярностью заключенных. Арест обоих персонажей вызван любовными историями, причем оба пострадали из-за доноса. Исай Бумштейн из "Мертвого дома" и Зелик Лейман из "Иного мира" отличаются склонностью к рисовке: Бумштейн щеголяет иудейскими обрядами, а Лейман "развлекал (...) дифирамбами в честь Сталина и достижений Октябрьской революции", за что пользовался дурной репутацией среди заключенных (С. 166).

В "Мертвом доме" и "Ином мире" изображаются арестантские "корпорации", члены которых обособлены от других арестантов. Они выделяются и обликом, и поведением. У Достоевского это поляки ("Товарищи"), у Грудзиньского - бывшие немецкие коммунисты ("Drei Kameraden"). Но если у Достоевского есть оттенок холодности в общении рассказчика с польскими арестантами, то Грудзиньский, напротив, стремится изобразить немцев, оказавшихся между немецким концлагерем и советским заключением, с максимальной долей сочувствия.

"Антигерои" "Мертвого дома" и "Иного мира" - это доносчики, устраивающие свое благополучие на чужом страдании. Рассказчик "Мертвого дома" излагает историю доноса А-ва на товарища. Соответствующий персонаж "Иного мира" - Махапетян, казавшийся автору "другом ближе брата" (С. 177). Неслучайно автор не высказывает слов понимания бывшему заключенному, исповедующемуся в предательстве. Автор избегает прямолинейного осуждения, поскольку знает, как лагерь ломал души людей. Он приводит цитату из Достоевского: "Трудно представить, до чего можно исказить природу человеческую" [16. С. 153].

Достоевский и Херлинг-Грудзиньский постигают внутренний мир палачей и жертв. Достоевский сосредотачивает внимание на психологии палача, усматривая в ней деградацию человека (ср. "Продолжение" главы "Госпиталь"). Рассказы Грудзиньского "Мука за веру" и "Рука в огне" оказываются словно бы ответами на вопрос рассказчика 'Мертвого дома": что чувствует жертва? Жертвенность, с позиции автора "Иного мира", есть общечеловеческий удел и ключ к постижению природы человека [3. S. 75].

Тема жертвы и палача раскрывается вставными новеллами Достоевского "Акулькин муж" и Херлинга-Грудзиньского о Марусе и Ковале. Достоевский предоставляет слово "палачу" Шишкову, объясняющему, как и за что он убил жену. Этот персонаж самоутверждается посредством тиранической власти над женой и впоследствии ее зверского убийства. Примитивность сознания палача раскрыта у Достоевского очень убедительно. Херлинг передает эмоции жертвы и палача вне исповеди действующих лиц. Жертва, как и у Достоевского, изображается сочувственно. Завязка рассказа - грубо физиологическая сцена насилия. В дальнейшем Маруся пытается найти покровительство в главаре разбойников, и в итоге Коваль предает ее, избегая конфликта с "товарищами по оружию".

Авторы "Мертвого дома" и "Иного мира" чутко воспринимают немногочисленные проявления добросердечности арестантов, укрепляя тем самым веру в нравственность человека. Жертва вызывает авторское восхищение, если сохраняет нравственные ориентиры в критических ситуациях. Трагическая история медсестры Евгении Федоровны, ее краткого "воскресения" и гибели, подтверждает, что критерий человечности - самопожертвование.

Сюжетно-композиционное схождение "Иного мира" с "Записками" С. Стабро метко назвал "интертекстуальной игрой" [6. S. 21]. Для Херлинга-Грудзиньского это не только способ изложить лагерный опыт в классически совершенной форме, но и диалог с русским писателем, который постиг нравственное бытие человека перед угрозой небытия.

3. "Иной мир" и "Записки охотника"

"Иной мир" Херлинга-Грудзиньского возрождает в XX в. русскую традицию "записок". Т. Бурек предположил связь "Иного мира" не только с "Записками из Мертвого

стр. 60

дома", но и с "Записками охотника" Тургенева, а также школой "физиологического" очерка в целом. Форма "записок", верно полагает исследователь, основывается на "разрыве с пафосом и риторикой позднеромантического психологизма" [6. S. 12].

"Записки охотника" и "Иной мир" состоят из наблюдений и бесед рассказчика (или подлинного автора) с неординарными людьми. В "Записках охотника" имеет место сословная, в "Ином мире" - национальная чуждость рассказчика (автора), который осваивается в малознакомом ему мире благодаря персонажу-проводнику. Это Ермолай в "Записках" и Димка в "Ином мире", которые безупречно разбираются в практических вопросах (охота, наука выживания в лагере) и не покидают рассказчика (автора) на протяжении всего действия.

Херлинг-Грудзиньский, подобно русскому классику, практикует приемы портретного диптиха (у Тургенева, например, "Два помещика", у Херлинга- Грудзиньского - Михаил Степанович и немец С. в "Воскресенье"), триптиха (персонажи рассказа "Малиновая вода" - Димка, Садовский и М. в очерке "Мертвецкая"), массовой картины ("Бежин луг" - камера с символическим N 37 в "Витебск - Ленинград - Вологда"), "Иной мир", в отличие от записок XIX в., наделен признаками документального свидетельства. Персонажи Тургенева имеют вымышленные имена, тогда как герои Херлинга сохраняют имена прототипов, нередко в сокращенном варианте.

4. "Иной мир" и "Архипелаг ГУЛАГ"

"Архипелаг ГУЛАГ" (1958-1968) - трактат о "тюремной цивилизации", который стал кульминационным моментом в развитии "лагерной" прозы. Херлинг-Грудзиньский, сопоставив второй том книги Солженицына с "Иным миром", проницательно и метко охарактеризовал труд русского писателя посредством "археологической" метафоры: "...я вижу прозаика, который с упорством и яростью копает твердую, замерзшую, окаменевшую землю, скрывающую прах миллионов замученных и убитых. (...) Для меня, что скрывать, чтение тяжелое: снова иной мир, полузабытый архипелаг усопших, возрождается в памяти" [1. Т. 4. S.90-91]. "Иной мир" и "Архипелаг", превышая уровень обыкновенного источника информации, обрели статус "памятников" ГУЛАГа. Повествование имеет интеллектуально- познавательное (исследование), этическое (исповедь) и эстетическое измерения (летопись).

Аналогия "Иного мира" и "Архипелага" состоит в образе автора - наблюдателя и исследователя, различие - в жанре произведений. "Иной мир" представляет собой роман в форме воспоминаний, "Архипелаг" - "опыт исследования", которому причастен, по Солженицыну, целый авторский коллектив. "Иной мир" явно автобиографичен: границы повествования определяются местом и сроком заключения Херлинга-Грудзиньского, а все персонажи знакомы с ним лично. Солженицын берет на себя роль историка ГУЛАГа, поэтому произведение приобретает общенациональный масштаб. Автор "Архипелага" объединяет научно- статистический метод изложения с совокупностью приемов художественной выразительности.

"Иной мир" - один из первых шагов в исследовании лагерной истории. Интеллектуальный потенциал "Иного мира" реализуется внутри автобиографического повествования. Исследование Солженицына, напротив, вбирает в себя автобиографические мотивы, наряду с иными сюжетными "пунктирами", например, историей Василия Григорьевича Власова или упоминаниями Ивана Денисовича Шухова, героя одноименного рассказа.

"Иной мир" и "Архипелаг" содержат социологические комментарии к ГУЛАГу. Автор "Иного мира" лишь предполагает, каковы истоки ГУЛАГа, поскольку в 1949- 1950 гг. он не мог иметь обширных сведений, "скрестившихся" позже на создателе "Архипелага". Херлинг-Грудзиньский считает "первопроходческим" период существования лагерей в 1937-1940 гг., называя "тридцать седьмой" началом новой эры. Это соответствовало истории Ерцево - одного из "островов" Каргопольлага, но далеко не всей тюремной "цивилизации". Солженицын создает полномасштабную картину ГУЛАГа, опираясь на разноплановые источники: от цитат из "классиков" до

стр. 61

свидетельств заключенных. Исследуя ГУЛАГ уже после его кончины, писатель констатирует закономерность его гибели и отводит ему максимально широкие хронологические пределы: 1918-1956 гг.

Херлинг-Грудзиньский создает структуру бытописательных очерков и публицистических отступлений. Он изображает лагерь в "обратной перспективе" заключенного, которому знакома лагерная повседневность, но не до конца ясны принцип и происхождение ГУЛАГовского механизма, жертвой которого он стал. Предыстория "архипелага" приоткрывается в разговорах автора с осведомленными людьми, оговорках бывшего чекиста Горцева или - последний аккорд пребывания Херлинга в лагере - в безумном крике Садовского, графически выделенном в тексте: "ЭТО РЕВОЛЮЦИЯ! РАССТРЕЛЯТЬ! К СТЕНКЕ!" (С. 219).

"Архипелаг" имеет прямую повествовательную перспективу. Автор выявляет идеологическую и экономическую мотивацию лагерей ("На чем стоит Архипелаг"). Авторская мысль пребывает вне какого-либо "особенного уголка". Она объемлет все политические судебные процессы ("Закон-ребенок", "Закон мужает", "Закон созрел"), продвигается от "первого раннего утра" ("Персты Авроры") к "метастазам" Архипелага и затем к периоду его "окаменения", останавливается на Соловках, Беломорканале и Колыме - важнейших географических точках карты ГУЛАГа. "Архипелаг" отличается от "Иного мира" способом исследования. Для Херлинга толчком к рефлексии может послужить единичный, но красноречивый факт. Солженицын последовательно реализует метод дедукции, переходя от теории ГУЛАГа к его практике.

"Иной мир" и "Архипелаг" имеют явные параллели бытописательных разделов, например, "Ночная охота" - "Фашистов привезли" (очерки о первом дне), "Работа" - "Туземный быт" (об "общих" работах), "Голод" - "Женщина в лагере" (о женской участи). Ситуации побегов и виды изоляторов Херлинг представляет рассказами Русто Каринена и рассказом "Мука за веру", автор "Архипелага" - сериями картин ("Менять судьбу", "ШИзо, БУРы, ЗУРы"). Польский писатель с особой теплотой и признательностью отзывается о персонале ерцевской больницы, Солженицын же развенчивает общераспространенную легенду о санчасти. Описания Херлинга всегда сопряжены с личностными переживаниями, тогда как Солженицын выступает в роли социолога и политолога.

Мотивы исповеди присутствуют в рассказах Херлинга-Грудзиньского "Мука за веру", "Падение Парижа" и в четвертой части книги Солженицына "Душа и колючая проволока". Солженицын изображает путь восхождения: "О, как же трудно, как трудно становиться человеком!" [17. Т. 2. С.339]. Херлинг-Грудзиньский - путь возвращения в мир подлинно человечных взаимоотношений: "Я с таким трудом вернулся к людям" (С. 238). Польский писатель ближе, чем Солженицын, к пессимизму Шаламова. Полтора года его заключения стали периодом корректировки мировоззрения, что подтверждает, например, лаконичная фраза в "дневничке": "Можно усомниться в человеке и смысле борьбы за то, чтобы ему лучше жилось на земле" (С. 232). Автор знает возвышенные, но редкие примеры протеста против ГУЛАГа во имя спасения "остатков человечности". Голод и боль, свидетельствует Херлинг-Грудзиньский, суть испытания, перед которыми люди, как правило, ломаются и изменяют себе.

Русский писатель высказывает требование самосовершенствования вопреки лагерной безнадежности. Солженицын подчеркивает, что за десятилетие в ГУЛАГе он сам отказался от мести и жестокости, избрал путь терпения и покаяния. Его эволюция предстает как рост - прямое вертикальное движение вверх. Исповедь Солженицына преобразуется в духовно-нравственную проповедь: "...пересмотри свою прежнюю жизнь. Вспомни все, что ты сделал плохого и постыдного и думай - нельзя ли исправить теперь?.." [17. Т. 2. С. 566]. Знаки вопроса и многоточие - это подтверждение внутреннего сомнения: всегда ли удается возвыситься душой? Солженицын признает невозможность приемлемого для всех случаев ответа.

Суждение Херлинга-Грудзиньского об авторе "Архипелага" можно распространить на прозу самого польского писателя: "...единой темой лучших произведений

стр. 62

Солженицына есть окончательное, пограничное испытание человечества" [11. С. 480]. Как и Солженицын, он затрагивает сложнейшие ситуации выбора между порядочностью и доносительством. Грудзиньский описывает, например, трагедию человека, спасшегося предательством. Фоном личной тупиковой ситуации служит историческая катастрофа 1939 г. ("Падение Парижа"), Солженицын в автобиографическом рассказе-вставке "как меня вербовали" создает иной сюжетный рисунок: "скольжение" (но не падение!) заставляет решительно пересмотреть жизнь. Развязки этих разных историй показывают, что идея внутренней свободы - абсолютная ценность для автора "Иного мира", идея жизни и обретение смысла жизни - для автора "Архипелага". Освобождение через гибель, сознает польский автор, есть единственное, на что может рассчитывать человек отчаявшийся, но сохранивший верность этическим принципам. Солженицын, высказывая протест против ГУЛАГа, приемлет жизнь в разных проявлениях и, как ни парадоксально, благословляет тюрьму как страдание на пути к совершенствованию.

"Иной мир" и "Архипелаг", два современных вида летописи, подчиняются этической сверхзадаче: ответственностью перед историей и долгом перед погибшими в ГУЛАГе. Херлинг-Грудзиньский выполняет завет погибших товарищей: "Говори всю правду, какими мы были; говори, до чего нас довели" (С. 132). Солженицын посвящает книгу всем, "кому не хватило жизни об этом рассказать" [17. Т. 1. С. 7]. Стиль летописи отличается объективностью и спокойствием. Летописец составляет свод преданий, избегая прямолинейных оценок. Солженицын сформулировал кредо летописца, внимающего беседам зэков: "Тянутся с острова на остров тонкие пряди человеческих жизней (...), а ты ухо приклони к их тихому жужжанию и ровному стуку над вагоном. Ведь это постукивает - веретено жизни" [17. Т. 1. С. 493]. Сам Херлинг-Грудзиньский почувствовал родство услышанных им в лагере рассказов "шепотом" открытому публицистическому слову Солженицына [11. С. 482-483].

Сдержанное повествование Херлинга-Грудзиньского в высокой мере отвечает канону летописи. Автор хранит молчание, услышав исповедь предателя, при этом заново ощутив ужасающую реальность "иного" мира. Авторские чувства проявляются лишь в немногочисленных восклицаниях и риторических вопросах.

Летописный канон спокойствия не столь последовательно выдержан в прозе Солженицына, насыщенной речевой экспрессией. Курсив прописными буквами у Солженицына подобен, по мнению польского писателя, "удару киркой или ломом" [1. Т. 4. С. 90-91]. Единичный факт превращается в сильнейший аргумент для обвинения власти. Например, автор "Архипелага" потрясен расправой карательных органов с колхозниками: "Если бы Сталин никогда и никого больше не убил, - то только за этих шестерых царскосельских мужиков я бы считал его достойным четвертования!" [17. Т. 1. С. 424-425].

Пути летописцев (совпадение или сознательный прием Солженицына?) пересекаются в одной точке ГУЛАГа: станция Ерцево Архангельской области. В обеих книгах даны пейзажные зарисовки, ключевые для смысла произведений. Мотивы "непроглядной ночи" (Херлинг-Грудзиньский) и "темной тайги" (Солженицын) привносят момент трагизма в повествование. "Последние звезды" и "полярное сияние" акцентируют вертикаль человек - мироздание. Автор "Иного мира" останавливается в конкретной точке пространства - возле бараков. Дорога, символ Солженицына, предполагает горизонтальный охват разнообразного фактического материала.

"Иной мир" сопряжен с "Архипелагом ГУЛАГ" проблематикой, нравственной и политической. Закономерен интерес Херлинга-Грудзиньского, писателя и критика, к творчеству Солженицына и лагерной литературе в целом.

5. "Иной мир" и "Колымские рассказы"

Херлинг-Грудзиньский утверждает принцип "аскетизма" в отборе художественно- речевых средств. Критики сближали его метод с манерой повествования Дефо и Шаламова (И. Фурнал) [3. С. 146]. По свидетельству самого писателя, "Хроника

стр. 63

времен чумы" Дефо послужила ему ориентиром при написании "Иного мира" [1. Т. 4. С. 438]. "Колымские рассказы", начало создания которых - 1954 год (три года спустя после первого издания "Иного мира" на Западе), представляют собой "преображенные" документы из истории лагерей Крайнего Севера. Преднамеренная безыскусственность русского-прозаика есть подлинный критерий его искусства. Строй "Колымских рассказов", отметил впоследствии Херлинг-Грудзиньский, - "предметный, присущий скорее автору хроники или отчета, чем новеллисту" [1. Т. 4. С. 381].

"Иной мир" и "Колымские рассказы" близки и лагерной тематикой, и лаконизмом стиля. Образ "иного" мира, заявленный у Херлинга-Грудзиньского названием, часто встречается и в прозе Шаламова, например, в пейзаже: "Это был как бы второй, ночной облик мира" [18]. Мотив неизменности "иного" мира почти идентичен в высказываниях Натальи Львовны, героини произведения Грудзиньского, и в утверждении колымского повествователя, который вспоминает "Записки" Шереметевой-Долгоруковой, жены опального князя ("Воскрешение лиственницы").

Различие между книгами - в продолжительности лагерного опыта их авторов: полтора года и двадцать лет. Колыма в сравнении с Ерцево - последний круг Дантова ада, крайняя степень абсурда. Если герой "Иного мира" опасаются обнаружить надежду, то обитатели Колымы полностью отвыкают от надежды, участия в своей судьбе, воспоминаний о жизни до "смерти".

Трагичность лагеря, по Грудзиньскому и Шаламову, - в угрозе человеческому достоинству. Психика заключенного деформируется вынужденной ненавистью к труду, бездушным и даже коварным отношением к товарищам. Проблема бунта и его очищающей силы является одним из сюжетных центров "лагерной" прозы. Фраза Долорес Ибаррури ("Лучше умереть стоя, чем жить на коленях") на страницах "Иного мира" и "Колымских рассказов" есть ярчайшая аналогия, но и красноречивое свидетельство расхождения двух произведений. Герои Грудзиньского воспринимают идею своевольного освобождения с затаенным энтузиазмом ("Записки из Мертвого дома"). Персонаж Шаламова реагирует скептически на соблазн побега, подозревая провокацию ("Сгущенное молоко"). История гибели майора Пугачева и одиннадцати его товарищей есть редчайший, хотя чрезвычайно важный случай в колымской повседневности.

Шаламов придает всем лагерным событиям больший, нежели Грудзиньский, драматизм. Банный день - не будничное явление, а источник отвращения и страха. Игра в карты заканчивается не изъятием вещи у менее сильного, а его убийством. Создатель "Колымских рассказов" развенчивает "спасительную" мечту о "выходном дне" ("Выходной день", "Припадок"), раскрывает неоднозначную роль медиков, которые могут спасти заключенного ("Домино") или причинить страдание худшее, чем работа на золотых приисках ("Шоковая терапия"). История Грудзиньского о казаке Панфилове и его "блудном" сыне Саше заканчивается, в соответствии с примером Евангелия, раскаянием сына и прощением отца. Шаламов и его герои исключают традиционную развязку. Адам Фризоргер так и не узнал, что его дочь отреклась от него ("Апостол Павел").

Трактовка "Записок из Мертвого дома" в "Ином мире" и "Колымских рассказах" диаметрально противоположна. Херлинг-Грудзиньский сближает свои литературные искания с веком Достоевского. Шаламов противопоставляет литературной "легенде" о "мертвом доме" колымскую реальность, а традиционному жанру романа - "новую прозу", принцип которой писатель определил так: "Я тоже считаю себя наследником, но не гуманной русской литературы XIX века, а наследником модернизма начала (нрзб) века (...). Очерк документальный доведен до крайней степени художественной" [19]. Шаламов доверяет преобразовательному всемогуществу искусства, способному, по справедливому утверждению Е.В. Волковой, претворить в космос даже хаос Колымы [20].

"Иной мир" содержит единый пространственно-временной план и строго логические переходы от панорамы быта к психологическому исследованию. Построение

стр. 64

"Колымских рассказов", напротив, фрагментарно. Северо-Восток в изображении Шаламова лишен видимых границ ("По снегу"). Человек сам задает ориентиры пути, его личные переживания несводимы к опыту остальных. Герои Шаламова отказываются от планов на долгую перспективу, их кругозор, в отличие от ряда персонажей Грудзиньского, неотвратимо сужается, поэтому "могильная замкнутость пространства", согласно верному замечанию Л. Тимофеева, "есть постоянный и настойчивый мотив творчества писателя" [21].

Поэтика Херлинга и Шаламова сходна емкими и выразительными концовками новелл, предпочтением предметно-бытовых названий, использованием натуралистических деталей в описании.

Колымская проза Шаламова сопоставима с "метафизической" новеллистикой Херлинга-Грудзиньского, в центре которой - тема человеческого страдания. Неслучайно один из своих рассказов - "Клеймо" (1982), стилизованный "последний колымский рассказ", польский писатель посвятил смерти Шаламова.

Херлинг-Грудзиньский привык считать себя приверженцем классической литературы, в которой почетное место занимает русская словесность. Роман "Иной мир" продолжает традицию "записок" Достоевского и Тургенева. Но "Иной мир" есть также современный документ, который сам автор ставит в контекст "Архипелага ГУЛАГ" и "Колымских рассказов". Творческая мысль писателя - на границе исторического предания и текущей действительности, образа и факта.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

1. Herling-Grudziriski G. Pisma zebrane. Dziennik pisany noca 1984-1988. Warszawa, 1996. Т. 1. - Перевод здесь и далее Л.М.

2. Kudelski Z. Poslowie (w): Herling-Grudzinski G. Pisma zebrane. Inny swiat. Warszawa, 1998.

3. Herling-Grudziriski i krytycy. Antologia tekstow. Lublin, 1997.

4. Хорев В.А. Польская литература // История литератур Восточной Европы 1945- 1960. М., 1995. Т. 1.С. 118.

5. Wyka М. Nasz wiek wedlug Herlinga-Grudziriskiego (w:) Etos i artyzm. Rzecz о Herlingu-Grudziriskim. Poznan, 1991. S. 147; Borkowska G. G. Herling- Grudziriski: korzenie tworczosci (w:) Sporne - postaci literatury wspotczesnej. Kontynuacje. Warszawa, 1996. S. 115-116.

6. Burek Т. Caly ten okropny swiat. Sztuka pamieci glebokiej a zapiski w Innym swiecie (w:) Etos i artyzm...

7. 0 Gustawie Herlingu-Grudzinskim. Kieice, 1992.

8. Stownik literatury polskiej XX wieku. Wroclaw - Warszawa - Krakow, 1992.

9. Bolecki W. Ciemmy Staw. Warszawa, 1991. S. 35.

10. Pomian К. Manicheizm na uzytek naszych czasow (w:) Herling-Grudzinski G. Pisma zebrane. Dziennik pisany noca 1971-1972. Warszawa, 1995. T. 3. S. 6.

11. Herling-Grudzinski G. Pisma zebrane. Godzina cieni. Warszawa, 1997. T. 8.

12. Герлинг-Грудзиньский Г. Иной мир. Советские записки. М., 1991.

13. Шкловский В.Б. За и против. Заметки о Достоевском. М., 1957.

14. Karpinski W. Lustro Innego swiata (w:) Karpinski W. Ksiazki zbojeckie. Warszawa, 1986. S. 211.

15. Лотман Ю.М. Тест в тексте //Лотман Ю.М. Избранные статьи. В 3-х т. Таллинн, 1992. Т. 1. С. 153.

16. Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. В 30-ти т. Л., 1972. Т. 4.

17. Солженицын А.И. Архипелаг ГУЛАГ. В 3-х т. М., 1989.

18. Шаламов В.Т. Собрание сочинений. В 4-х т. М., 1998. С. 15.

19. Шаламов В.Т. Из записных книжек // Знамя. 1995. N 6. С. 155.

20. Волкова Е.В. Парадоксы катарсиса Варлама Шаламова // Вопросы философии. 1996. N 11.

21. Тимофеев Л. Поэтика лагерной прозы //Октябрь. 1991. N 3. С. 186.

Опубликовано 26 января 2022 года





Полная версия публикации №1643227330

© Literary.RU

Главная РОМАН Г. ХЕРЛИНГА-ГРУДЗИНЬСКОГО "ИНОЙ МИР" В КОНТЕКСТЕ РУССКОЙ ПРОЗЫ

При перепечатке индексируемая активная ссылка на LITERARY.RU обязательна!



Проект для детей старше 12 лет International Library Network Реклама на сайте библиотеки