Полная версия публикации №1197120303

LITERARY.RU ФИЗИКА И МЕТАФИЗИКА РУССКОГО АФОРИЗМА. В. РОЗАНОВ: АФОРИЗМ КАК ФОРМА ПРЕОДОЛЕНИЯ ФОРМЫ → Версия для печати

Готовая ссылка для списка литературы

О. Н. КУЛИШКИНА, ФИЗИКА И МЕТАФИЗИКА РУССКОГО АФОРИЗМА. В. РОЗАНОВ: АФОРИЗМ КАК ФОРМА ПРЕОДОЛЕНИЯ ФОРМЫ // Москва: Портал "О литературе", LITERARY.RU. Дата обновления: 08 декабря 2007. URL: https://literary.ru/literary.ru/readme.php?subaction=showfull&id=1197120303&archive=1197244339 (дата обращения: 29.03.2024).

По ГОСТу РФ (ГОСТ 7.0.5—2008, "Библиографическая ссылка"):

публикация №1197120303, версия для печати

ФИЗИКА И МЕТАФИЗИКА РУССКОГО АФОРИЗМА. В. РОЗАНОВ: АФОРИЗМ КАК ФОРМА ПРЕОДОЛЕНИЯ ФОРМЫ


Дата публикации: 08 декабря 2007
Автор: О. Н. КУЛИШКИНА
Публикатор: maxim
Источник: (c) http://portalus.ru
Номер публикации: №1197120303 / Жалобы? Ошибка? Выделите проблемный текст и нажмите CTRL+ENTER!


"За все мои литературные годы, - читаем в книге А. Ремизова "Кукха. Розановы письма", - а они как-то вихрем пронеслись между революциями 1905 - 1917, из встреч и разговоров я заметил сочлененность имянную - парность имен: когда одно произносишь, другое уж на языке, как водород и кислород, как Анаксимен и Анаксимандр - Горький-Леонид Андреев, Блок-Андрей Белый, Ленин-Троцкий, Розанов-Шестов..."1

"Розанов-Шестов" - с присущей ему чуткостью "внутреннего слуха" Ремизов удивительно точно уловил необыкновенную созвучность этих двух людей.2 Столь непохожие, даже противоположные, казалось бы, по конкретным сферам "приложения интересов", в контексте своего времени они словно предполагают один другого, вместе образуя ту ценностную парадигму, которая будет определять умонастроение XX столетия и которая в самом общем виде может быть обозначена как реабилитация частного ("естественного") человека, эмансипация его от "универсальных" норм социума (рацио).

Непредсказуемость многообразно-живого в своей одухотворенности материального мира (Шестов) и "материальная плотность", реальная жизнь духа (Розанов) - эти два различных по своим приоритетам ракурса восприятия жизненного целого порождают, однако, в творчестве обоих авторов сходный образ мира. Последний возникает в системе координат, где ценностной точкой отсчета является оппозиция "теория-жизнь", стороны которой интерпретируются как исключающие друг друга феномены. Подобное восприятие действительности делает для обоих авторов очень актуальной проблему формы изображения, словесного запечатления этого "внетеоретического" ("живого") образа мира и приводит их - причем весьма схожими путями - к форме афоризма.

Весьма показательно, что еще в 1905 году, сразу после выхода "Апофеоза беспочвенности" Шестова, Розанов необычайно заинтересованно откликнулся на афористическую форму этой книги.3 Самым главным для Розанова оказывается именно то, что не устраивало (или не интересовало) практически всех современных ему рецензентов сочинения Шестова: отсутствие цельной "постройки", "системы", "рассыпанность" и "фрагментарность" "Апофеоза". Почему - критик недвусмысленно разъясняет сразу же. "И раньше, - замечает он, - для меня действительность была милее книг; иная уличная сценка казалась красивее стихотворения, написанного о та-


--------------------------------------------------------------------------------

1 Ремизов А. Кукха. Розановы письма. Берлин, 1923. С. 56.

2 Об этой "созвучности" см. также, например: Пришвин М. О В. Розанове (из дневника) // Контекст-1990: Литературно-теоретические исследования. М., 1990. С. 162; Синявский А. " Опавшие листья" Василия Васильевича Розанова. М., 1999. С. 10.

3 См.: Розанов В. Новые вкусы в философии // Новое время. 1905. N 10612. С. 4.

стр. 3


--------------------------------------------------------------------------------

кой же сцене на улице. Ей-ей, философы и философия только ходят бледным призраком около реальной жизни; они не только сами сухощавы: около них похудела и действительность. Вот почему я был совершенно подготовлен к восприятию таких книг, как "Апофеоз беспочвенности" г. Л. Шестова".4 Отличаясь, по мнению Розанова, "свободною отдачею ума... вкуса, сердца, веры власти живых фактов жизни и литературы",5 книга Шестова оказывается практически непосредственно соотнесенной с самим "жизненным потоком", с жизнью "как она есть", как бы помимо традиционно-опосредующих словесных форм запечатления действительности по причине отсутствия здесь этих самых "традиционных словесных форм" (ср. в розановской рецензии: "Да и вовсе нет такой постройки. Вся книга представляет собой сырую руду души автора..."6 ).

Чрезвычайное внимание Розанова именно к "плану выражения" в "Апофеозе" очень примечательно на фоне современных ему всеобщих рассуждений исключительно об "идейном содержании" этой книги, но еще более - по причине очевидного соответствия собственным приоритетам Шестова, как они обнаруживаются в его предисловии к "Апофеозу", почти целиком посвященном обоснованию "формы... настоящей работы".7 Нельзя не заметить, что семантика оппозиции "постройка" - "сырая руда души" дублирует (в характерном для Розанова понятийном оформлении) смысл актуальной для автора "Апофеоза" антитезы ""стройная" цепь размышлений"- "свободная мысль", при помощи которой последний и "оправдывает" перед читателем избранную им афористическую форму изложения. Это типологическое родство авторских установок обоих писателей, которое характеризуется отказом от "копирования" действительности, имитации ее при помощи неких известных структурно организованных словесных форм, обнаруживается, между прочим, в характерной перекличке фрагментов "Апофеоза" и "Уединенного", прямо затрагивающих проблему адекватности мыслительного (здесь = жизненного) процесса, с одной стороны, и его фиксации в письменном слове - с другой.

Шестов:

"Мы думаем особенно напряженно в трудные минуты жизни - пишем же лишь тогда, когда нам больше нечего делать. Так что писатель только в том случае может сообщить что-либо интересное или значительное, когда он воспроизводит прошлое. Когда нам нужно думать, нам, к сожалению, не до писания. Оттого-то все книги в конце концов являются только слабым откликом пережитого".8

Розанов:

"Из безвестности приходят наши мысли и уходят в безвестность. Первое: как ни сядешь, чтобы написать то-то, - сядешь и напишешь совсем другое. Между "я хочу сесть" и "я сел" - прошла одна минута. Откуда же эти совсем другие мысли на новую тему, чем с какими я ходил по комнате, и даже садился, чтобы их именно записать..."9

При всей разности преломляющихся в каждом фрагменте собственно-шестовских и собственно-розановских интенций главные ноты звучат в


--------------------------------------------------------------------------------

4 Там же.

5 Там же.

6 Там же.

7 Шестов Л. Апофеоз беспочвенности // Собр. соч. СПб., 1911. Т. 4. С. 9. Курсив мой. - О. К.

8 Там же. С. 83.

9 Розанов В. Уединенное. СПб., 1912. С. 6. Далее ссылки на это издание даются в тексте статьи с указанием начальных букв заглавия (Уед.) и страницы.

стр. 4


--------------------------------------------------------------------------------

унисон, отзываясь грустным недоумением по поводу некоего непреложного закона писательской деятельности, не допускающего непосредственного перелива жизни в слово: "Оттого-то все книги в конце концов являются только слабым откликом пережитого"; "...как ни сядешь, чтобы написать то-то, - сядешь и напишешь совсем другое". И выход из этого "писательского тупика" Шестов и Розанов находят в одном. Они отказываются (точнее, стремятся отказаться) от того, что стоит между жизнью и словом: от литературы как формы. Формы, которая всегда возникает как результат некоего "соглашения" автора и читателя и которая, следовательно, может быть устранена посредством изменения традиционно установленных отношений этих двух сторон, охарактеризованных в "Апофеозе беспочвенности" Шестовым при помощи оппозиции "учитель-ученик", а несколько позднее Розановым ("Уединенное") - в виде коррелирующих друг другу фигур автора-актера (позера) и читателя-осла, который "разинув рот ждет, что ты ему положишь" (Уед., 2 - 3).

Действия, предпринятые в этом направлении создателем "Апофеоза беспочвенности", сводились к значительному расширению прав и обязанностей читателя за счет сокращения таковых у автора литературного текста (отказ от "цельной формы"). Последний, прямо определявшийся Шестовым как собрание афоризмов, возникал помимо какой-либо "нудительно-направляющей" единой авторской воли. Именно это специфическое "безволие" автора "Апофеоза", отдающегося "во власть" читателя, и уловил Розанов. "Вся книга представляет собою сырую руду души автора, - души, поработавшей много, утончившейся, наточившейся в этой работе; но которая вдруг ослабела и, растворив двери в себя, говорит: входите сюда все и смотрите, что тут осталось, и выбирайте, что кому нужно: я сам не оценщик своих богатств и даже я отказываюсь от них, как собственник"10 - так звучат "в переложении" Розанова известные слова Шестова о том, сколь невозможными стали для него "все "потому что", заключительные "итак", даже простые "и" и иные невинные союзы, посредством которых разрозненно добытые суждения связываются в "стройную" цепь размышлений",11 каковая и задает так или иначе определенный - волею автора - вектор читательского восприятия текста, некую "призму преломления" действительности, "форму" насильственного преодоления ее живой фрагментарности. Отказываясь от традиционных авторских прав на это "вторичное оцельнение" действительности, Шестов отдает свои "разрозненные наброски" во власть читателей, каждый из которых самостоятельно воссоздает смысловую целостность отдельных афоризмов, различно "проживая" и таким образом - словно в реальной жизни - как бы заново порождая данный фрагмент "слишком фрагментарного",12 многообразного потока бытия. В итоге текст Шестова возникает как некий реально-адекватный аналог действительности - реальный настолько, насколько может быть реальна непосредственная человеческая реакция, субъективное переживание-осмысление внешнего мира (себя в этом мире).

Розанов необыкновенно точно и емко характеризует своеобразную позицию автора "Апофеоза" по отношению к его читателю: "...выбирайте, что кому нужно" (ср. в книге Шестова: "Почему не предоставить каждому человеку права обманываться, как ему вздумается?"13 ), обнажая здесь, по сути,


--------------------------------------------------------------------------------

10 Розанов В. Новые вкусы в философии. С. 4. Курсив мой. - О. К.

11 Шестов Л. Указ. соч. С. 10.

12 Ср. строку из Гейне в эпиграфе к первой части "Апофеоза": "Zu fragmentarisch ist Welt und Leben" - "Мир и жизнь слишком фрагментарны".

13 Шестов Л. Указ. соч. С. 76.

стр. 5


--------------------------------------------------------------------------------

самый нерв специфической "жанровой экзистенции" афоризма, которая состоит в чрезвычайной активизации креативной деятельности читателя, направленной на "восполнение" оставленных автором "смысловых пустот" афористического высказывания.14 Будущий автор "Уединенного" тонко улавливает исключительные возможности текста, возникающего в результате подобной редукции авторского всевластия, - текста, который существует как бы вне законов литературной формы, повинуясь лишь "живому дыханию" самой действительности. Не удивительно потому, что когда семь лет спустя Розанов берется за разрешение той же проблемы "вне-формирующего" ("вне-формообразующего") литературного творчества, он так же, как и Шестов, обращается к афоризму. В отличие от создателя "Апофеоза", Розанов практически никогда не употреблял этого слова для обозначения жанра своих поздних сочинений ("Уединенное", "Опавшие листья"). И все же именно в его творчестве 1910-х годов происходит своего рода окончательное самоосознание русского афоризма. Если Шестов впервые озвучил его самостоятельный и уникальный жанровый статус на русской почве, то именно у Розанова читатель попробовал русскую афористическую форму "на вкус". Розанов дал необыкновенно яркий образец национальной афористической формы, как она складывалась на протяжении всего предшествующего периода отечественной истории жанра.

* * *

"Шумит ветер в полночь и несет листы... Так и жизнь в быстротечном времени срывает с души нашей восклицания, вздохи, полу-мысли, полу-чувства... Которые, будучи звуковыми обрывками, имеют ту значительность, что "сошли" прямо с души, без переработки, без цели, без преднамерения, - без всего постороннего... Просто, - "душа живет"... т. е. "жила", "дохнула"... (...) И вот я решил эти опавшие листы собрать" (Уед., 1 - 2. Курсив мой. - О. К.). Этот не раз цитированный исследователями начальный фрагмент "Уединенного" обращает на себя внимание в связи с исключительно четким обозначением основной оппозиции первой афористической книги Розанова. Суть данной оппозиции формы и содержания лучше всего можно было бы охарактеризовать при помощи образа, появляющегося в позднейшем "Апокалипсисе нашего времени": "Не нужно царств... Не нужно мира. Не нужно вообще "ничего"... Нигилизм. Ах, так вот где корень его. "Мир без начинки"... Пирог без начинки. "Вкусно ли?" Но действительно: Христом вывалена вся начинка из пирога, и то называется "христианством"".15 Несколько перефразируя этот известный пассаж, можно сказать, что в "Уединенном" и последующих "Опавших листьях" Розанов парадоксальным образом стремится дать "начинку без пирога" (содержание без формы): пытается запечатлеть некую субстанцию (начинка), "без всего постороннего", т. е. совершенно избежав какого-либо внеположенного ей структурирующе-оформляющего жеста (пирог).

На лежащую в основе этого стремления особенность Розанова-писателя одним из первых, как известно, обратил внимание Н. Бердяев, отметив, что в сочинениях этого "необыкновенного художника слова... нет аполлониче-


--------------------------------------------------------------------------------

14 См. об этом, например: Requadt P. Das aphorisctische Denken (1964) // Der Aphorismus. Darmstadt, 1976. S. 331 - 377; Neumann G. Einleitung // Der Aphorismus. S. 1 - 18; Fricke H. Aphorismus. Stuttgart, 1984.

15 Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени. Сергиев Посад, 1918. Вып. 5. С. 69 - 70.

стр. 6


--------------------------------------------------------------------------------

ского претворения и оформления. В ослепительной жизни слов он дает сырье своей души, без всякого выбора, без всякой обработки".16 Возникающий под пером Бердяева образ "совершенно исключительного, небывалого явления"17 - образ творца, который не творит, но просто живет в своем деянии, - очень точно схватывает основной модус художественного видения мира, присущего создателю "Уединенного" и "Опавших листьев". Таковой можно было бы обозначить как "патологическую" неспособность Розанова воспринимать мир "извне", в качестве объекта, иными словами - под знаком "формы" (внешней границы). Аналогичную черту в облике Розанова-человека проницательно уловил А. Ремизов ("Кукха"). Особенный взгляд Розанова на мир - "сквозь" все, что "очерчивает", "оканчивает", "ограничивает", "определяет" и тем самым "разграничивает-отграничивает", "разделяет", взгляд "изнутри и внутрь" отмечает 3. Гиппиус ("Задумчивый странник"). Полвека спустя А. Синявский назовет это "эмбриональностью сознания", с каковой "связана розановская бесформенность"18 во всех ее проявлениях. В том числе та особая манера письма, что появляется у Розанова - автора "Уединенного" и "Опавших листьев",19 позволяя писателю максимально адекватно изобразить "естественное течение жизни",20 толь же не соответствующее "какому-то постоянному вероучению", а потому не могущее быть "выражено в прямых, простых, традиционных формах теоретического трактата или романа".21

Это чувственно воспринимаемое (Н. Бердяев) розановское "отсутствие формы", на наш взгляд, однако, не совсем точно определять словом "бесформенность". Если учесть присутствующую в значении данного слова сему "диффузности", "аморфности" и т. д., можно сказать, что специфика розановского видения мира суть не столько "мир без формы", сколько "мир вне формы". Как отмечал в свое время В. В. Зеньковский, "Розанов оставляет впечатление прихотливого импрессиониста, нарочито не желающего придать своим высказываниям логическую стройность, но на самом деле он был очень цельным человеком и мыслителем".22 Сходное суждение находим у В. Н. Ильина: "Не надо преувеличивать "размягченности" и "обывательщины" Розанова. Это уже не стиль, а стилизация. Настоящий Розанов так же тверд и неподатлив, как и вообще всякий хороший стиль".23 Розанов - как он предстает перед нами в своих сочинениях - именно "тверд", точнее, плотен настолько, насколько плотна и живо-тверда плодоносная, пропитанная влагой земная почва, дарующая жизнь. Эта почва не аморфна и не бесформенна, как не может быть аморфным и бесформенным ничто столь осязаемое; она просто (для Розанова) совершенно "вне формы", как синонима чего-то "отдельного", ограниченного, окончательно-завершенного, перестав-


--------------------------------------------------------------------------------

16 Бердяев Н. О вечно-бабьем в русской душе // Бердяев Н. Судьба России. М., 1918. С. 30. Подобное "физиолого-органическое представление" (Р. Грюбель) о Розанове-писателе находим также, например, у З. Гиппиус (см.: Гиппиус З. Задумчивый странник // Окно (Париж). 1924. N 3. С. 273 - 335), Андрея Белого (см.: Белый А. Начало века. М., 1990. С. 478).

17 Бердяев Н. Указ. соч. С. 30.

18 Синявский А. Указ. соч. С. 186.

19 См. также об отмеченной особенности творческой манеры создателя "философской трилогии" в отечественных исследованиях последних лет: Носов С. Н. В. В. Розанов. Эстетика свободы. СПб., 1993. С. 82; Василий Розанов в контексте культуры. Кострома, 2000. С. 112.

20 Синявский А. Указ. соч. С. 159.

21 Там же. С. 158.

22 Зеньковский В. В. История русской философии. Л., 1991. Т. 1. Ч. 2. С. 266.

23 Ильин В. Н. Стилизация и стиль. 2 - Ремизов и Розанов // В. В. Розанов: Pro et contra. Личность и творчество Василия Розанова в оценке русских мыслителей и исследователей: В 2 т. СПб., 1995. Т. 2. С. 422.

стр. 7


--------------------------------------------------------------------------------

шего расти и видоизменяться, ибо она вся - потенция, возможность каких угодно воплощений.24

"Форма" у Розанова - сложно-расплывчатое понятие, предстающее в самых разных, хотя и устойчиво-однопорядковых конкретных определениях, более поддающееся описанию посредством ряда оппозиций, как, например: "внешнее - внутреннее", "общее (абстрактное)-индивидуальное (конкретное)", "определенное - неопределенное", "постоянное (статичное)-преходящее (изменчивое)", "выраженное - невыразимое", наконец, "сделанное (построенное)-воплощенное (родившееся)" (где "форме" соответствует первый компонент оппозиционной пары). В любом случае, однако, для Розанова "форма" суть нечто чуждое, стороннее действительности (жизни), нечто извне на нее накладываемое, а потому в лучшем случае не необходимое, в худшем же - губительное для живой субстанции бытия. (Отвлекаясь здесь от рассмотрения столь сложного вопроса, как отношение Розанова к христианству, заметим, что единая оппозиция живой в своем движущемся "несовершенстве" (незавершенности) материи и мертвящего "совершенства" (завершенности) статической формы так или иначе улавливается, например в раннем розановском противопоставлении "теплого", чувственно воспринимаемого евангельского откровения и сухого, строго-выстроганного "доскообразного" богословского догмата, в позднейшем противоречии "преходящего" многообразно-относительного мира и вечно-единственной красоты моно-цветка Иисуса Христа, наконец, в крайне заостренном виде, - в образе малосъедобного "пирога без начинки" из "Апокалипсиса нашего времени".)

Подобное отношение к форме, как известно, не традиционно для нового времени, где культурный феномен всегда возникает лишь в результате формирующей деятельности земного творца, который, таким образом, либо "возводит" действительность к высокому единому "идеалу" (риторическая эпоха), либо вскрывает присутствие такового в самом наличном бытии (постриторическая эпоха). Этот "божественный ореол" формы меркнет в глазах Розанова,25 начиная отсвечивать теми же "темными лучами", каковые писатель уловит вокруг лика "моно-цветка" Иисуса Христа, в неземной красоте идеальной формы которого "прогорк мир" с его "первородной биологией" неоформленных воплощений-"мелочей".

"Форма" как "антипод" (и в конечном счете - страх, ужас, гибель) всего живого, стремящегося к запечатлению (воплощению) и одновременно к преодолению (переступанию) каких-либо четко-определенных границ своего существования - тот импульс, из которого и рождается афористическая форма "Уединенного" и "Опавших листьев".


--------------------------------------------------------------------------------

24 Показательно в этой связи, что Розанова не устраивало заглавие "Апофеоза беспочвенности": "Заглавие яркое, - писал он в своей рецензии, - но очень неточное: нужно бы подписать: "апофеоз бессистемности"" (см.: Розанов В. Новые вкусы в философии. С. 4). То, что Шестов называет "беспочвенностью", для Розанова суть именно "почва" ("сырая руда души автора" - материя, которая "сыра" и не обработана = не оформлена, не искажена, способна к самым разным воплощениям).

25 См. характерно-амбивалентную трактовку "формы" уже в "Эмбрионах" 1899 года: "4. Совершенство формы есть преимущество падающих эпох.

5. Когда народ умирает - он оставляет одни формы: это - скелет его духа, его творчества, его движений внутренних и внешних. Республика, монархия - разве это не формы? трагедия, эпос, "шестистопный ямб" - разве не формы? не формы - Парфенон, как и девятая симфония? И, наконец, метафизика Платона или Гегеля?

И вот почему, еще раз: когда народ оканчивает свое существование - формальная сторона всех им создаваемых вещей приближается к своему завершению" (Розанов В. В. Эмбрионы // Розанов В. В. Религия и культура. СПб., 1899. С. 239).

стр. 8


--------------------------------------------------------------------------------

Страх этот, личный и "нутряной", отчетливо звучит в известном фрагменте о Гоголе ("Опавшие листья"): "И весь Гоголь, весь - кроме "Тараса" и вообще малороссийских вещиц - есть пошлость в смысле постижения, в смысле содержания. И - гений по форме, по тому, "как" сказано и рассказано. (...) ... я точно застыл в страхе, потому что почувствовал, точно передо мной вырастает из земли главная тайна Гоголя. Он был весь именно формальный, чопорный, торжественный, как "архиерей" мертвечины, служивший точно "службу" с дикириями и трикириями: и так и этак кланявшийся и произносивший такие и этакие "словечки" своего великого, но по содержанию пустого и бессмысленного мастерства. (...) - Фу, дьявол! Фу, какой ты дьявол!! Проклятая колдунья с черным пятном в душе, вся мертвая и вся ледяная, вся стеклянная и вся прозрачная... в которой вообще нет ничего Ничего!!! Нигилизм! - Сгинь, нечистый!"26

Сила преломившегося в этом фрагменте непосредственного чувства поражает. Поражает необыкновенно напряженное сочетание острейшего желания оттолкнуть, отстранить от себя то, чем является (для Розанова) Гоголь, и непреодолимой завороженности этим явлением. Взгляда не отвести - так жутко и сущностно страшно, словно в кошмарном сне: реальная кажимость, ожившее "ничто" - совершенная "форма" без "содержания", точнее, форма, ставшая содержанием, форма, которая поглотила, проела и выела "нутро".

"В грусти человек - естественный христианин. В счастии человек - естественный язычник"27 - в этом фрагменте необычайно полно выразился присущий Розанову-писателю удивительный склад "мыслечувствования": вкус к жизни, дошедший до совершенства, до способности везде и во всем, что существует, почуять, ощутить живое "нутро" ("нутро мира"), под любой "формой" уловить его живую пульсацию и вытащить его на свет Божий. Как писал в свое время Шестов, "для обыкновенной житейской практики законченность (иначе, форма. - О. К.) по-прежнему остается неизменным догматом. Дом без крыши, точно, никуда не годится...".28 Сходные рассуждения находим и у Розанова в рукописи "Мимолетного": "Между тем на ревизиях, и вообще пока я служил, меня более всего мучила "форма""; "В отечестве и - форма! "Какое же Россия мне отечество, когда со мной говорят по форме". И я негодовал и плакал (в душе). И только в 58 лет понял. - Без формы нельзя. (...) Без формы нельзя. Без формы мир не стоит".29 Но это - не страшно, а просто чуждо, как нечто сугубо "внеположенное" тому, что видит и чует в мире Розанов. Данный закон "мира человеческого" не перестает быть проблемой для "по определению" существующего "вне формы" Розанова, однако - с этим вполне возможно справиться, нужно "просто раздеться":

"...да еще стоит ли писать "Критику чистого разума"?

Это разделение на главы... "Отдел" и "подотделы". "О феноменальности всякого бытия" и о "действительности феноменов" (или наоборот). Нет, немцы просто любят потеть. Надеть ватный халат и в нем потеть, как русские "на полке" (в бане). Но я предпочитаю русский способ: просто раздеться и лечь на полок. Это по крайней мере красиво и по-гречески, а от "Критики чистого разума" пахнет сельдями немецкого моря.


--------------------------------------------------------------------------------

26 Розанов В. Опавшие листья. СПб., 1913. С. 134 - 139. Курсив мой. - О. К. Далее ссылки на это издание даются в тексте с сокращением: ОЛ.

27 Розанов В. В. Опавшие листья. Короб второй и последний. Пг., 1915. С. 39. Курсив мой. - О. К. Далее ссылки на это издание даются в тексте сокращенно: ОЛ-2.

28 Шестов Л. Указ. соч. С. 13.

29 Розанов В. В. Когда начальство ушло... М., 1997. С. 195 - 196.

стр. 9


--------------------------------------------------------------------------------

Притом ведь Кант все равно потом умер.

(иду с купанья)"30

"Просто раздеться", просто смотреть и слушать "внутрь" и "внутри", не замечая "отделы и подотделы" - ватные халаты "формы", в которые кутается социум, "мир человеческий". Существует ("форма") - ну и Бог с ней, но я - я "даже не знаю, через "ъ" или "е" пишется "нравственность". И кто у нее папаша был - не знаю, и кто мамаша, и были ли деточки, и где адрес ее - ничегошеньки не знаю" (Уед., 155). Это спокойно-отстраненное, отчужденно-объективное отношение к самому феномену "формы" ("мораль", как известно, одно из конкретных проявлений таковой) суть основная черта розановского мироощущения "вне формы".

Но совсем иное дело - Гоголь. Совершенная форма, под которой вообще нет никакого содержания, даже того "железного гвоздя", что, по мнению автора "Опавших листьев", прячется под разноцветным разнонациональным "форменным одеянием" поэзии Бальмонта. Гоголь для Розанова суть форма, всесильная и всепоглощающая, "отменившая" содержание, реально данное "абсолютное ничто", иными словами, форма как атрибут универсума, а не социума, "мира Божьего", а не человеческого. 31

"Могила... знаете ли вы, что смысл ее победит целую цивилизацию...

Т. е. вот равнина... поле... ничего нет, никого нет... И этот горбик земли, под которым зарыт человек. И эти два слова: "зарыт человек", "человек умер", своим потрясающим смыслом, своим великим смыслом, стонающим... преодолевают всю планету, - и важнее "Иловайского с Атиллами".

Те все топтались... Но вот "человек умер", и мы даже не знаем, кто: это до того ужасно, слезно, отчаянно.., что вся цивилизация в уме точно перевертывается, и мы не хотим "Атиллы и Иловайского", а только сесть на горбик и выть на нем униженно, собакою...

О, вот где гордость проходит.

Проклятое свойство.

Недаром я всегда так ненавидел тебя" (Уед., 278 - 279).

Вот она - природа розановского страха перед Гоголем: страх перед тем, чего не может быть и что все-таки - есть (абсолютная пустота; ср. в цитированном выше фрагменте "Опавших листьев": "вся ледяная, вся стеклянная и вся прозрачная... в которой вообще нет ничего"), страх "нутра", экзистенциально и реально побежденного "формой" (ср.: "ничего нет, никого нет..."). Эта известная доминанта розановского мироощущения - острейший ужас живого ("нутра") перед реальной возможностью полного исчезновения (перед "абсолютным ничем" = "окончательным оформлением") - и преломляется в защитном жесте создания "Уединенного" и "Опавших листьев" как собрания афоризмов.

"...Куприн, описывая "вовсю" публ. д. - "прошел", а Розанов, заплакавший от страха могилы ("Уед."), - был обвинен в порнографии" (ОЛ-2, 103. Курсив мой. - О. К.). На тематическом уровне данный генезис "Уединенного" и "Опавших листьев" был отмечен еще прижизненной Розанову критикой (ср.: "Любовь и смерть есть подлинная тема "Опавших листь-


--------------------------------------------------------------------------------

30 Там же. С. 432 - 433.

31 Ср. у Синявского: "Гоголь у Розанова предстает каким-то исчадием ада, олицетворением не только формальной, но метафизической пустоты и какого-то последнего, окончательного отрицания" (Синявский А. Указ. соч. С. 291). О характере восприятия Гоголя Розановым см. также: Кривонос В. Ш. "Демон-Гоголь" (Гоголь глазами Розанова) // Российский литературоведческий журнал. 1994. N 5 - 6. С. 155 - 176.

стр. 10


--------------------------------------------------------------------------------

ев"" - Г. П. Федотов32 ). Однако, насколько нам известно, исследователи никогда не пытались рассматривать с этой точки зрения саму композиционно-речевую форму "философской трилогии". Между тем зависимость плана выражения двух первых афористических книг Розанова от важнейшей и насущнейшей его темы очевидна. "Несите, несите, братцы: что делать - помер. Сказано: "не жизнь, а жисть". Не трясите очень. Впрочем, не смущайтесь, если и тряхнете. Всю жизнь трясло. Покурил бы, да неудобно: официальное положение. Покойник в гробу должен быть "руки по швам". Я всю жизнь "руки по швам" (черт знает перед кем). Закапывайте, пожалуйста, поскорее, и убирайтесь к черту с вашей официальностью. Непременно в земле скомкаю саван и колено выставлю вперед" (Уед., 287). Собрание афоризмов как специфическая форма самореализации пишущего субъекта (вне объективирующе-ограничительного контакта с предполагаемым субъектом восприятия) и становится для Розанова своего рода интуитивно обретенной возможностью "выставить колено", нарушив и преодолев "призрачную литературность" "официального положения" (= образа = формы) "писателя, пишущего в рот читателю", возможностью материализоваться в слове, избежав неизбежного - утраты статуса живого (точнее, живущего) человека.

Весьма примечателен в этой связи известный фрагмент письма Розанова Эриху Голлербаху (датируется августом 1918 года), где писатель с почти детским восторгом и счастливым изумлением отзывается о найденной им в "трилогии" простейшей и вместе с тем "единственно возможной" форме словесного самовыражения: "...таинственно и прекрасно, таинственно и эгоистически в "Опавш. лист." я дал в сущности "всего себя". ...Что же получилось: ни один фараон, ни один Наполеон так себя не увековечивал. ...И когда я думаю, что это я сделал с собою, сделал с 1911 года, то ведь конечно настолько и так ни один человек не будет выражен, так и вместе опять субъективен: и мне грезится, что это Бог дал мне в награду. За весь труд и пот мой и за правду".33 Нежданно-негаданно полученная возможность выразиться вполне ("всего себя") и не отлиться притом в некую монолитную це-локупность (не стать "объектом восприятия", остаться "субъективным") - вот он, источник благоговейной радости Розанова.

Человек как субъект и как объект - важная тема "трилогии", непосредственно связанная с ее структурно-тематической доминантой, которая в самом общем виде может быть обозначена как конфликт формы и содержания. Конфликт этот, как мы уже говорили, достаточно четко заявлен в первом фрагменте "Уединенного", в котором нетрудно уловить определенную перекличку с розановской рецензией на книгу Шестова. Подобно автору "Апофеоза беспочвенности", Розанов хочет дать в своем сочинении "сырую руду души", никоим образом не испеченную в виде некоего цельного "пирога". Соответственно, подобно автору "Апофеоза", Розанов сталкивается с необходимостью самоопределения себя как автора столь специфического "внеоформленного" текста перед лицом возможного его читателя. Однако - в отличие от Шестова, "урезавшего" права автора в пользу "противоположной стороны", - создатель "Уединенного" разрешает неудовлетворительную для него традиционно-литературную, "формопорождающую" ситуацию "автор-чита-


--------------------------------------------------------------------------------

32 Федотов Г. П. В. Розанов. "Опавшие листья" // В. В. Розанов: Pro et contra. T. 2. С. 394. См. также: Закржевский А. К. Религия. Психологические параллели. В. В. Розанов // Там же. С. 166 - 168.

33 Письма В. В. Розанова к Э. Ф. Голлербаху // Звезда. 1993. N 8. С. 113 - 114. Курсив мой. - О. К.

стр. 11


--------------------------------------------------------------------------------

тель", взявшись за дело с другого конца, а именно заявляет о максимальном расширении прав автора за счет полной "отмены" читателя:

"И вот я решил эти опавшие листы собрать.

Зачем? Кому нужно?

Просто - мне нужно. Ах, добрый читатель, я уже давно пишу "без читателя", - просто потому что нравится. Как "без читателя" и издаю... Просто, так нравится. И не буду ни плакать, ни сердиться, если читатель, ошибкой купивший книгу, бросит ее в корзину (выгоднее, не разрезая и ознакомившись, лишь отогнув листы, продать со скидкой 50 % букинисту).

Ну, читатель, не церемонюсь я с тобой, - можешь и ты не церемониться со мной:

- К черту...

- К черту!

И аи revoir - до встречи на том свете. С читателем гораздо скучнее, чем одному. Он разинет рот и ждет, что ты ему положишь? В таком случае он имеет вид осла перед тем, как ему зареветь. Зрелище не из прекрасных... Ну его к Богу... Пишу для каких-то "неведомых друзей" и хоть "ни для кому"..." (Уед., 2 - 3).

Комментируя подобные заявления, А. Синявский квалифицировал их как "литературный прием". Автор "Уединенного", отмечает исследователь, только "делает вид, что все, что он пишет, он пишет не для читателей, а для одного себя. ...Розанов все же печатается, так что отказ от читателей есть тоже стилистический жест, предпринятый ради иллюзии какой-то последней откровенности".34 Однако Розанов вовсе не "делает вид", но именно пишет "не для читателей", а, как он недвусмысленно проговаривается, "хоть для каких-то "неведомых друзей"". Розанову на самом деле не нужен читатель - "читатель-осел", который предполагает в качестве своего коррелята писателя - "лжеца" и "позера", с готовностью кладущего в выжидательно "разинутый рот" этого "осла" некую целостную оформленность (некую сочиненность = ложь). Вот от этой корреляции "позер" - "осел", с ее порочной "порабощенностью форме", Розанов и отказывается, притом не "делая вид", но на самом деле: он создает свой текст действительно "с очевидным расчетом на восприятие читателей", но только особых читателей (= "нечитателей"), позволяющих ему самому стать особым писателем - "не-писателем". Или, если использовать здесь чрезвычайно точное определение Р. Грюбеля, Розанов хочет быть писателем, который "пишет Розанова", адресуясь к читателю, способному "читать Розанова", во имя порождения "бытия против смерти".35 Иными словами, Розанов стремится создать "текст вне формы" (вне "официального положения" общения читателя и писателя), который дал бы ему реальную возможность слиться своим человеческим "нутром" с "нутром" другого человека, т. е. выразиться вполне, оставшись субъектом, не оформившись в некий "завершенный образ" ("писатель"), не став "объектом", иначе - получить род реально осязаемого бессмертия.

Отсутствие "пафоса объективности" (формы) - абсолютное равнодушие к процессу "сведения концов с концами" - ставит, однако, Розанова-писателя перед другой острейшей проблемой. "Быть чистым сознанием и стремиться к воплощению; лежать "комком" и томиться по плотному, живому, действенному миру; и наконец - быть обращенным только к себе, без надежд выйти "наружу", прорасти в землю - и мечтать о корнях, о эротиче-


--------------------------------------------------------------------------------

34 Синявский А. Указ. соч. С. 208.

35 Грюбель Р. Автор как противо-герой и противо-образ// Автор и текст. СПб., 1996. С. 384.

стр. 12


--------------------------------------------------------------------------------

ских, физиологических истоках жизни. "Рок, судьба"", - в этих словах К. В. Мочульского36 точно фиксируется важнейшая из так называемых "антиномий Розанова": острейшая потребность "самовыражения" (вернее, самообнаружения) при одновременной совершенной невозможности такового.37 Точнее, недоступности, недостижимости этого посредством "традиционных способов", предполагающих неизбежное преобразование своего лично-неповторимого живого "я" в некое обезличенное (объективированное) "он".

Так возникает важнейший для Розанова - автора "Уединенного" и "Опавших листьев" - вопрос о форме как преодолении формы: отвергая форму как "постройку" ("без переработки, без цели, без преднамеренья, - без всего лишнего"), Розанов стремится к форме как "воплощению" (запечатлению "начинки" без "пирога"), обретая эту возможность выразиться, оставшись "субъективным", иначе - возможность раз и навсегда "прикрепиться к земле" в афоризме.

"Говорят, дорого назначаю цену книгам ("Уед."), но ведь сочинения мои замешаны не на воде и далее не на крови человеческой, а на семени человеческом" (ОЛ, 337) - этот фрагмент первого короба "Опавших листьев", как представляется, вполне можно было бы рассматривать в виде своеобразного автокомментария относительно "метафизической" (учитывая известное соотношение Бога и пола у Розанова38 ) подоплеки афористической "физики" "Уединенного" и "Опавших листьев". Как заметил в своей книге А. Синявский, "следует напомнить, что само слово "совокупление" для Розанова несет положительный смысл. В письме Алексею Ремизову еще 1906 года Розанов писал, что талант ищет сферы своего употребления, наподобие полового акта, который и совершается в писательстве. "Талантливое употребление себя похоже и даже есть то же самое, что совокупление, каковое любит вся талантливая тварь Божия"".39 Скрытая аналогия писательства и полового акта пронизывает текст афористической трилогии. "...Мое же наблюдение, - читаем в одном из фрагментов первого короба, - что вообще пыл пола или развертывается в рост, и, потратя силы свои "на произведение своего же тела", успокаивается; или же он в рост не развертывается, и тогда весь сосредоточивается в стрелу пола, - и эта стрела сильно заострена и рвется с тетивы" (ОЛ, 499 - 500). Аналогичный образ "пущенной стрелы" как символа порождения новой жизни появляется, как известно, и в сравнительной характеристике Достоевского и Толстого: "Каждое произведение Толстого есть здание. Что бы ни писал или даже ни начинал он писать ("отрывки", "начала") - он строит. Везде молот, отвес, мера, план, "задуманное и решенное". Уже от начала всякое его произведение есть в сущности до конца построенное. И во всем этом нет стрелы (в сущности, нет сердца). Достоевский - всадник в пустыне, с одним колчаном стрел. И капает кровь, куда попадает его стрела..." (ОЛ-2, 219).

"Стрела", пущенная в "другого" и "зацепившая" его, - импульс живого человеческого "нутра", уловленный кем-то и сохраненный в виде ответ-


--------------------------------------------------------------------------------

36 Мочульский К. В. Заметки о Розанове // В. В. Розанов: Pro et contra. T. 2. С. 391.

37 См. об этом также: Синявский А. Указ. соч. С. 115.

38 "Так называемые розановские "вопросы", - то, что в нем, главным образом, жило, всегда его держало, все проявления его окрашивало... определяется... двумя словами, но в розановской душе оба понятия совершенно необычно сливались и жили в единстве. Это Бог и пол. Шел ли Розанов от Бога к полу? Или от пола к Богу? Нет, Бог и пол были для него, - скажу грубо, - одной печкой, от которой он всегда танцевал" (Гиппиус З. Задумчивый странник // В. В. Розанов: Pro et contra. T. 1. С. 149).

39 Синявский А. Указ. соч. С. 255. Курсив мой. - О. К.

стр. 13


--------------------------------------------------------------------------------

ной живой вибрации собственной "субъективности", - важнейший образ розановской мифологемы "реального бессмертия", "вечности радостей земных" (теплых и конкретных "разнокалиберных мелочей", сиюминутных органических "сколков" и "сколочков" "нутряного естества", раздробляющих целокупность "окончательной формы" - памятника, заполняя его монолитную пустоту и "зацепляя" взгляд другого человека, "впечатываясь" в его "нутро" неровностями и угловатостями, образующимися на "подтаявшей" от их тепла ледяной поверхности застывшего "образа человека"). Так Достоевский, "пускающий стрелы" в читателей, "живет в нас" до тех пор, пока его стрела попадает в цель, "задевает за живое", и каплет живая кровь - "реальное" свидетельство зарождения новой жизни, нового живого "отклика", "прикрепляющего к земле" ее "породителей". Точно так, как брачная (половая) жизнь детей "вторым рождением" "прикрепляет к земле" их родителей: "Оплодотворение детей, - читаем в коробе втором, - входит неописуемым чувством в родителей: - "Вот я прикрепился к земле", "земля уроднилась мне", "теперь меня с земли (планеты) ничто не ссадит", не изгладит, не истребит. Отсюда обряд, песни, цветы у всех народов. (...) Но все это - "приложилось". В основе лежит чувство родителей, как бы вторично и более полным образом рождающихся в мире. Совокупление детей есть для родителей собственно их второе рождение. Едва крови - прорвав ткани - слились, как в родителей входит метафизическое знание, что от них отделилась нить, которая связалась в узел с нитью, вышедшей из пуповины "кого-то другого", "совсем нового", "чуждого вот нашему роду"" (ОЛ-2, 373 - 375).

"Прорываются ткани" (преграды "формы") и "сливаются крови" (нутро с нутром) - и тогда нет "я" и "он", но есть "субъект и объект - одно", тогда исчезает "неправда" ("выдумка", "постройка")40 и появляется жизнь. Такого "живородящего", а потому бессмертного, вечно "реально живущего" писателя находит Розанов в Достоевском. К такому, "замешанному на семени" и родовой (родильной) крови, писательству стремится он сам, обретая его в полной мере именно в афористической трилогии.

""Такой книге нельзя быть" (Гип. об "Уед."41 ). С одной стороны, это - так, и это я чувствовал, отдавая в набор. "Точно усиливаюсь проглотить и не могу" (ощущение отдачи в набор). Но с другой стороны, столь же истинно, что этой книге непременно надо быть, и у меня даже мелькала мысль, что собственно все книги и должны быть такие, т. е. "не причесываясь" и "не надевая кальсон". В сущности, "в кальсонах" (аллегорически) все люди неинтересны" (ОЛ-2, 71). Для понимания позиции Розанова-афориста весьма интересно и показательно это столкновение двух противоположных по отношению к феномену текста реакций на "Уединенное": читателя (Гиппиус: "нельзя быть") и автора (Розанов: нельзя, "но... непременно надо быть"). Камень преткновения обозначен (Розановым) достаточно определенно: "неприлично", ибо слишком интимно ("без кальсон"). Между тем А. Синявский, говоря об "интимности" как важнейшей составляющей художественного мира "Опавших листьев", справедливо заметил, что, так сказать, "собственно неприличного" ("последней интимности", собственно "снимания кальсон") в книге нет.42 Исследователь был совершенно прав, говоря о пол-


--------------------------------------------------------------------------------

40 См.: "Истинное отношение каждого только к самому себе. Даже рассоциалист немного фальшивит в отношении к социализму, и просто потому, что социализм для него - объект. Лишь там, где субъект и объект - одно, исчезает неправда" (ОЛ, 170). "Неправда" у Розанова, как известно, суть одно из синонимических обозначений "формы".

41 См.: Антон Крайний (З. Гиппиус). Литераторы и литература // Русская мысль. 1912. N 5. Отд. III. С. 26 - 31.

42 Синявский А. Указ. соч. С. 207 - 208.

стр. 14


--------------------------------------------------------------------------------

ном отсутствии каких-либо фактов "последней откровенности", ушедшей в стиль розановской книги, однако, как представляется, на деле все обстоит несколько сложнее.

Нельзя, "но... непременно надо быть" - эта фраза естественным образом вызывает в памяти сказанное - как припечатанное: "Почему я издал "Уединенное"? Нужно. ...Слепое, неодолимое НУЖНО" (ОЛ-2, 15 - 16). "Кому нужно" - "мне нужно", а вот "зачем" - на этот счет необыкновенно четко и ясно Розанов выскажется в предисловии к афористической же "Сахарне": "Книга, в сущности, - быть вместе. Быть "в одном". Пока читатель читает мою книгу, он будет "в одном" со мною, и пусть верит читатель, я буду "с ним" в его делишках, в его дому, в его ребятках и верно приветливой милой жене. "У него за чаем". Не будем, господа, разрушать "русскую компанию". И вот я издаю книгу".43 Итак, издаю, чтобы "быть вместе" с читателем, еще точнее - "быть в одном". И нельзя не почувствовать, что речь идет не просто о "соседстве",44 но именно о своего рода "взаимопроникновении": "буду "с ним" в его делишках, в его дому, в его ребятках и верно приветливой милой жене", иными словами, буду не "рядом", но "точно там же", буду видеть все его глазами, буду чувствовать то и так, как он, по сути - буду "в нем" (= "им"). Таким образом, Розанов переворачивает традиционную (для его времени) констелляцию в соотношении "донора" и "реципиента" при восприятии художественного текста, которая предполагает, что читатель начинает смотреть на мир "глазами автора" (т. е. "разинет рот и ждет, что ты ему положишь"). Данная позиция "окончательной идентификации" писательского "я" (отождествления его с неким единым и окончательным "образом", "взглядом", "точкой зрения", каковая и воспринимается читателем) неприемлема для Розанова, поскольку несет смерть ("окончательное оформление") его живому человеческому "нутру". Стремясь этого избежать, Розанов-писатель и пытается выйти за пределы созданного им текста: проникнуть в "тело" читателя, стать им, оставшись благодаря этому самим собою, смотреть на мир его глазами, сохранив таким образом свой собственный живой взгляд.45

Вот оно: "когда субъект и объект - одно", когда "прорвались ткани" и "смешались крови", когда не ясно и не важно, где "мое нутро", а где - "чужое". Здесь уже и не пахнет "иллюзорностью" либо "имитацией", здесь все сущностно, реально и материально: читателя буквально втягивают (не словом, но делом) во что-то совершенно невозможное и "почти неприличное" - в своего рода непосредственный "телесно-нутряной контакт" (вот откуда - "замешаны на семени человеческом"), ставя на место ролевой (официально-призрачно-литературной) пары "читатель-писатель" супружескую пару. (Ср. здесь, между прочим: "...пишу... хоть для каких-то неведомых друзей", - и характерное именование Розановым в тексте трилогии своей


--------------------------------------------------------------------------------

43 Розанов В. В. Сахарна. М., 2001. С. 12.

44 Такую интерпретацию данного фрагмента предисловия к "Сахарне" см.: Николюкин А. Розанов. М., 2001. С. 319; Грюбель Р. Указ. соч. С. 372. Аналогичным образом констелляцию "автор-читатель" в "литературно-философских произведениях Розанова, написанных в жанре "Уединенного" и "Опавших листьев"", интерпретирует Е. П. Карташова (см.: Карташова Е. П. Стилистика прозы В. В. Розанова: Автореф. дис. ... д-ра филол. наук. М., 2002. С. 35 - 37).

45 В сущности, именно это стремление автора "стать читателем", заполнить его собой, вобрав таким образом его в себя, и почувствовала столь остро своим читательским "нутром" 3. Гиппиус. Она, однако, преувеличивала степень "агрессивности" авторской позиции Розанова, когда говорила об отразившейся в "Уединенном" невозможной гипертрофии личности, доходящей, по мнению Гиппиус, до осознания всего прочего мира не чем иным, как "пустотой", а потому "непростимой, неприемлемой равно для всех и моралистов, и не моралистов" (Антон Крайний (З. Гиппиус). Литераторы и литература. С. 28).

стр. 15


--------------------------------------------------------------------------------

жены - "друг".) Розанов, автор "Уединенного" и "Опавших листьев", по сути, стремится именно к оплодотворению читателя, хочет, чтобы "прорвались ткани" и "смешались крови", чтобы читатель "понес" и "родил от него" - родил свой собственный (кровный) "нутряной сколок" Розанова-человека, позволив ему тем самым "прикрепиться к земле". Специфическая "аура соития" ощутимо присутствует в "Уединенном" (и "Опавших листьях"), порождаясь самой композиционно-речевой формой этих книг, во многом благодаря которой читатель и оказывается поставленным в ситуацию такого предельно интимного контакта с автором (писателем), каковой возможен фактически лишь в отношениях супругов.

"Все очерчено и окончено в человеке, кроме половых органов, которые кажутся около остального каким-то многоточием или неясностью... которую встречает и с которой связывается неясность или многоточие другого организма. И тогда - оба ясны. (...) Как бы Б. (Бог. - О. К.) хотел сотворить акт: но не исполнил движение свое, а дал его начало в мужчине и начало в женщине. И уже они оканчивают это первоначальное движение. Отсюда его сладость и неодолимость" (ОЛ, 74 - 75).

"Неоконченность", "неясность", "недоговоренность" (= незавершенность) как источник неодолимого движения к продуктивному довосполнению другой "неоконченностью", иначе - к прояснению (= выражению) своего "смысла" (= субъективности), иначе - к "уроднению земле" через порождение жизни ("Жизнь происходит от неустойчивых равновесий. Если бы равновесия везде были устойчивы, не было бы и жизни" - ОЛ, 76) - этот своеобразный экстракт розановской "метафизики пола" одновременно может быть рассмотрен в качестве метафорического изложения "жанровой физиологии" афоризма. Сема "неоконченности", определяющая афористическую "жанровую экзистенцию", и оказывается принципиально значимой для Розанова. Афоризм как текст, который рождается в качестве некоей продуктивной (жизнеспособной) целостности лишь при "внетекстовой" ("затекстовой") встрече автора и читателя, восполняющего своим личным "незавершенным" опытом напряженно зияющие "смысловые пустоты" недооформленного (неоконченного, поскольку до конца не проясненного) авторского высказывания, таким образом, выступает своего рода "специфически-розановской" формой самовыражения - формой преодоления "формы" "нутром", порождения "бытия против смерти".

Слово "афоризм" стало употребляться исследователями в связи с "Уединенным" и "Опавшими листьями" практически сразу же после их выхода в свет. Причем - в точном соответствии с традиционным для европейского литературоведения начала XX века "недифференцированным" представлением об афоризме, когда, с одной стороны, "любая недооформленная изолированная идея, любое бессистемное толкование, любая цитата, любая выдержка из книги, любой литературный набросок, в принципе, могли претендовать на то, чтобы называться афоризмом",46 а с другой - появились первые попытки отграничить от данного "обширного и расплывчатого... широко распространенного словоупотребления" одноименную литературную форму "как целое или как носителя определенных признаков".47 Так, например, П. П. Перцов в рецензии на второй короб "Опавших листьев" без каких-либо дополнительных комментариев упомянет о том, что автор "высыпал перед нами "последний" (?) короб этих литературных "летучек", листков, афоризмов", среди которых "из литературных отголосков... всего интереснее афоризмы о Гоголе".48 В то же время П. Флоренский в


--------------------------------------------------------------------------------

46 Mautner F. Der Aphorismus als literarische Gattung // Der Aphorismus. S. 35.

47 Ibid.

48 Перцов П. П. "Опавшие листья" // В. В. Розанов: Pro et contra. T. 2. С. 182 - 183.

стр. 16


--------------------------------------------------------------------------------

письме Розанову по поводу того же текста сочтет необходимым заметить, что "афоризмы по неск. страниц уже не афоризмы, а рассуждения".49

Пожалуй, первым ситуацию с определением жанровой природы "философской трилогии" Розанова как проблему обозначил А. Синявский. Впервые обоснованно соотнеся "Опавшие листья" с жанром афоризма, он в то же время счел необходимым отметить, что "розановские записи это не совсем афоризмы. ...Афоризм в принципе это уже готовая формулировка. А вся специфика мысли и прозы Розанова в том и состоит, что он не мыслит и не пишет готовыми формулировками".50 Безусловно, точно определяя здесь своеобразие афористической формы у автора "Опавших листьев" (гипертрофия "незавершенности": "Розанов пишет не афоризмами, а клочками афоризмов, и сохраняет эту "клочковатость" мысли и стиля"51 ), исследователь, однако, несколько поспешно расценивает это как некое "отклонение" от "жанровой нормы", исходя из традиционно-упрощенного представления об афоризме ("Афоризм в принципе это уже готовая формулировка. ...Это кристалл, чаще всего отшлифованный кристалл"). Подобная точка зрения на жанровую природу розановской "трилогии" (своего рода "черновик афоризма") развивается в ряде исследований последних лет.52

Между тем афоризм - жанр, существующий как выявленная и явленная антитеза, антиномия частного и общего, опыта и мыслительного обобщения, данного и мыслимого, - никогда не есть безусловно и однозначно "готовая формулировка", и тем очевиднее он не является таковым у русских авторов. Афоризм суть "абсолютная законченность" постольку, поскольку сказано только то, что сказано - и более ничего добавлено и разъяснено не будет. Но афоризм одновременно суть "абсолютная незаконченность" - опять-таки потому, что сказано только то, что сказано, а этого всегда оказывается совершенно недостаточно для более или менее определенного и окончательного истолкования смысла сказанного. Особенность же русского варианта жанровой формы, как представляется возможным утверждать, состоит именно в том, что эта формально-смысловая "незаконченность" афоризма оказывается максимально выявленной, обнаруженной и акцентированной. В результате создается впечатление, что русский афорист (конечно, в том случае, если мы имеем дело с так называемым "настоящим жизнеупорным афоризмом"53 ) вообще не озабочен "проблемой формы" в пределах отдельного афоризма, стремясь таким образом уйти от какой-либо авторской ("завершающей") роли, полностью, казалось бы, переложив ее на плечи читателя (отсюда - исключительная роль последнего для отечественных афористов, пытающихся, как правило, "объясниться" со своим предполагаемым "соавтором" в разного рода "предисловиях"54 ). Однако в то


--------------------------------------------------------------------------------

49 Письмо от 17.Х.1915. Цит. по: Розанов В. В. Сахарна. С. 7.

50 Синявский А. Указ. соч. С. 180.

51 Там же. С. 181.

52 См., например: Федякин С. М. 1) Жанр "Уединенного" в русской литературе XX века: Автореф. дис. ... канд. филол. наук. М., 1995; 2) Жанр, открытый Розановым // Розанов В. В. Когда начальство ушло... С. 597 - 602; Николюкин А. Указ. соч. С. 273 - 294. Вместе с тем для современной отечественной литературы о Розанове характерен и "нерефлективный" подход к определению жанра "Уединенного" и "Опавших листьев", когда последний без каких-либо дополнительных комментариев маркируется как "афоризм" (см., например: Федоренко Н. Т., Сокольская Л. И. Афористика. М., 1990; Фатеев В. А. В. В. Розанов: Жизнь. Творчество. Личность. Л., 1991).

53 Выражение Г. Фигута (см.: Figuth G. Nachwort // Deutsche Aphorismen. Stuttgart, 1978. S. 352 - 392).

54 Подобные "объяснения" находим у П. А. Вяземского ("Записная книжка"), В. Ф. Одоевского ("Психологические заметки"), М. П. Погодина ("Исторические афоризмы"), Л. Шестова ("Апофеоз беспочвенности") и, наконец, у Розанова.

стр. 17


--------------------------------------------------------------------------------

время как отдельные афоризмы русского автора "завершены" не более, чем любая случайно проведенная черта на поверхности земли, общий "броуновский" рисунок этих "черт" {афористический контекст) "затягивает" в себя читателя, с неизбежностью заставляя последнего вновь и вновь пытаться уловить в их хаосе живое биение, пульс "жизненного целого", иначе - уловить "сверхформу" ("вне-форму") жизни.

Именно потому афоризм и оказывается наиболее адекватным воплощением розановского "нутряного" (органического) видения (ощущения) мира. Именно потому Розанов и приходит к этой форме, уже в течение столетия существующей на русской культурной почве, однако доводит обозначенную особенность отечественного афоризма (его принципиальную внешнюю "вне-форменность") до известного предела, притом впервые прокламируя ее. В творчестве Розанова, таким образом, отчетливо обнаруживается и осознает себя основная тенденция становления русской афористической формы, прослеживаемая на протяжении XIX-начала XX века: "без-форменность" на уровне микроцелого (отдельный афоризм) и достаточно четкая форма на уровне "фрагментарного макроцелого" (афористический контекст), возникающая как некий аналог целостного и живого образа-видения мира, который проступает по траекториям "встреч" автора и читателей афористического собрания, слагаясь из этих "микрообразов", рождающихся от каждого афоризма.

В полном соответствии с характерным для его времени достаточно расплывчатым представлением об афоризме сам Розанов одновременно и соотносит, и не соотносит свое творение с данной литературной формой. Он упоминает несколько раз слово "афоризм" в связи с текстом "Уединенного" и "Опавших листьев", и в этих случаях всегда имеется в виду нечто наподобие так называемого "классического афоризма" (максима, чуть ли не "бонмо"). То есть именно (как отмечает Синявский) некое отточенно-законченное, остроумное, судя по всему, краткое высказывание-суждение. Например: "Мой афоризм в 35 лет: "Я пишу не на гербовой бумаге" (т. е. всегда можете разорвать)" (Уед., 186); "У Мережковского есть замечательный афоризм: "пошло то, что пошло"..." (ОЛ, 472).55 Подобный "нормативный" подход к определению афоризма как жанра (весьма традиционный для начала XX века, а также для современного отечественного литературоведения) отзывается и в появляющемся во втором коробе "Опавших листьев" рассуждении о специфике "Уединенного" по сравнению с более ранними по времени создания "Эмбрионами": ""Эмбрионы". Из книг, из "Торгово-промышл. газеты" ("Из дневника писателя"), "Попутные заметки" (из "Нов. Вр."), из "Гражданина". Это нужно издать в формате "Уединенного", начиная каждый афоризм с новой страницы. Смешивать и соединять в одну книгу с "Уединенным" никак не нужно. "Уединенное" - без читателя, "Эмбрионы" - к читателю" (ОЛ-2, 296). А. Синявский, который в свое время справедливо заметил, что "Эмбрионы" с их "свободной, быстрой и летучей" формой ("не самые мысли, а как бы зачатки, зародыши, семена мыслей... тоже что-то незакончен-


--------------------------------------------------------------------------------

55 Интересно, что у Розанова встречается употребление термина "афоризм" и в его первичном, "ученом" статусе. К традиции научного (ученого) афоризма отсылает нас заглавие одной из статей 1890-х годов: "Афоризмы и наблюдения" (впервые: Русское обозрение. 1894. Т. 29. С. 726 - 744; Т. 30. С. 334 - 364, 819 - 845; позднее - в составе сборника "Сумерки просвещения", 1899). Эта посвященная проблемам школьного образования статья выстроена в виде отдельных логически взаимосвязанных фрагментов-параграфов и отчасти напоминает, таким образом, традиционную форму тезисно-систематического изложения определенной суммы научных знаний ("последовательные силлогизмы, составляющие основу какой-либо науки" - М. Погодин).

стр. 18


--------------------------------------------------------------------------------

ное, а только намеченное и брошенное на ветер") "безусловно... подготовили Розанова к "Уединенному" и "Опавшим листьям"", считал, что ""без читателя" означает: "Уединенное" и "Опавшие листья" обращены к себе и на себя. И содержанием здесь становится авторское "я", авторская интимность и субъективность. А в "Эмбрионах" главный материал - вопросы культуры и истории, то есть нечто объективное".56 Как представляется, акцентированное Розановым различие "без читателя" - "тс читателю" обусловлено не только "субъективно-личной", в первом случае, и "общественно-объективной" тематикой - во втором, но и отсутствием-наличием авторской установки на сохранение каких-либо внешних примет "литературной отделки" ("формы" как ощутимой законченности, завершенности) в пределах отдельного фрагментарного текста. Наличие таковой в "Эмбрионах" дает возможность Розанову причислить их к некоей композиционно-речевой форме (афоризм) как определенной "разновидности" традиционно-ролевых взаимоотношений автора и читателя. Отсутствие же видимых следов "писательской работы" ("сделанности", "оформленности"), в том числе на уровне сегментов фрагментарного макроцелого (что, как известно, и являлось главной задачей Розанова в "Уединенном" и "Опавших листьях" - "ничего лишнего", никакой "выпечки"), выводит, по мысли Розанова, его "трилогию" за пределы "литературы" как таковой ("почти на правах рукописи", "преодоление литературы" и т. д.), т. е. изымает этот текст из "нормативной" системы координат "писатель-читатель".

"Без читателя" - значит "без формы". Соответственно этому получается, что мы, с одной стороны, имеем недвусмысленные (хотя и без прямого называния) отсылки Розанова, автора "Уединенного" и "Опавших листьев", к афоризму как композиционно-речевой форме в том случае, когда речь идет о фрагментарном макротексте - ибо таковой суть именно принципиальное "отсутствие формы" (как целостности, последовательности, логической взаимосвязи и т. д.). Например, упоминание Розанова в начале короба второго "Опавших листьев" о необходимости печатать все "аналогичные" его сочинения "в том непременно виде, как напечатаны" "Уединенное" и "Опавшие листья": "с новой страницы каждый новый текст" (ОЛ-2, 3); насколько это для автора важно, легко уловить из оговорки о том, что он лишь по "внешним" причинам изменяет здесь этой ""форме" (!) с крайним удручением духа". Данный пассаж практически напрямую соотносится с тем весьма точным определением афоризма (формальная и семантическая отдельность, самостоятельность каждого высказывания в пределах афористического собрания), которое находим в розановской рецензии на "Апофеоз беспочвенности": "Книга, т. о., рассыпалась и вместо ее появился хаос афоризмов. В этой груде мыслей, ничем не связанных, каждая страница воспринимается отдельно; м. б. она и неверна: но ее неверность ничего не разрушает в двух соседних страницах и в свою очередь нимало не зависит от того, верны или неверны они. Каждый камешек здесь говорит за себя и только о себе и имеет свою удельную цену, определяемую составом его и обработкою, а никак не ценностью постройки, в которую он вставлен".57 Но, с другой стороны, Розанов постоянно удивляется и радуется тому, что открыл нечто совершенно новое в плане литературной формы (см. все рассуждения в "трилогии" о том, что так никто не писал до него, что на нем "литература кончилась"), не соотнося, таким образом, свое сочинение ни с чем, прежде бывшим, в том числе с тем, что так или иначе принято было именовать афоризмом.


--------------------------------------------------------------------------------

56 Синявский А. Указ. соч. С. 185.

57 Розанов В. Новые вкусы в философии. С. 4.

стр. 19


--------------------------------------------------------------------------------

Это "новое" для Розанова, как известно, связано именно с тем, что здесь дано "все", "целиком" и "все как есть", "без выдумок" (т. е. некое запечатление "всего", притом без всякой "специальной работы" - именно "саморождение жизни"): "...Таинственно и прекрасно, таинственно и эгоистически в "Опавш. Лист." я дал в сущности "всего себя"... Это таким образом для крупного и мелкого достигнутый предел вечности. И он заключается просто в том, чтобы река текла, как течет, чтобы было все как есть".58 Очень примечательно опять-таки, что в этом известном фрагменте из письма к Э. Голлербаху Розанов, по сути, формулирует конститутивную черту "жанровой экзистенции" афоризма, как она осознается в современной теории данного жанра: возможность "видеть все и вдруг" (сразу). Но кроме того, четко и определенно апеллирует именно к тому, что можно обозначить как "русский вариант" жанра, впервые озвучивая основную, как мы уже отметили выше, особенность национальной афористической формы: отсутствие всякой формы (точнее, присутствие более или менее отчетливой авторской установки на отсутствие формы). Создатель "Уединенного" и "Опавших листьев", безусловно, имел полное право заявлять, что так, как он, до него не писали: впервые в отечественной истории жанра Розанов сознательно ориентируется на безформенность отдельного афоризма. Принципиальное отсутствие "законченной" формы макроцелого (т. е. "писание афоризмами") прокламировал уже Шестов; но Розанов пошел дальше по этому "русскому пути", фактически узаконив полное "отсутствие формы" на уровне микро-целого, т. е. отдельного афоризма. Никакой "постройки" не только в виде "книги" (что так восхитило Розанова в "Апофеозе беспочвенности"), но и в пределах составляющих ее "самостоятельных сегментов": "слетел лист" - такой, как есть, так, как есть, - и все, ничего более, никакой "дополнительной отделки". (Именно потому, если учесть присущее Розанову представление об отдельном афоризме как о кратком, законченном, иначе, предельно "оформленном", "сделанном" тексте, мы и не находим прямой авторской атрибуции жанра "Уединенного" и "Опавших листьев" как афористического.)

В отличие от автора "Уединенного" Шестов, провоцируя читателя на необходимое "думание" (самостоятельный мыслительно-интеллектуальный отклик) прежде всего замкнуто-необъясненным "парадоксом", стремился создать видимость сугубой "оконченности" (завершенности) афористического микротекста. Розанов же инициирует чувственно-эмоциональный ответный импульс, пытаясь для того "разрыхлить душу читателя", деструктурировать ее "гладкую форму" ("образ читателя"), получив, соответственно, возможность "зацепиться" за скрытое под ней человеческое "нутро". Стремясь в этой связи создать максимально "шероховатый", "цепляющий" и "зацепляющий" текст, Розанов сознательно педалирует заложенную в формально-смысловой структуре афористического высказывания сему "неоконченности". Вот эту "формальную черту" - принципиальную "необработанность", "неровность" своего афоризма (то, что А. Синявский называет "рукописностью" "Опавших листьев") - Розанов не просто соблюдает, он ее свято оберегает, используя множество отмечавшихся уже исследователями именно "формальных приемов",59 иначе, "пускает стрелы" в читателя, весьма хорошо их "изготавливая". Ремарки, кавычки, сокращения, отточия и


--------------------------------------------------------------------------------

58 Письма В. В. Розанова к Э. Ф. Голлербаху. С. 114.

59 См. об этом, например: Голлербах Э. В. В. Розанов. Жизнь и творчество. Пг., 1922. С. 66; Синявский А. Указ. соч. С. 182 - 183; Федякин С. Р. Жанр, открытый В. В. Розановым. С. 599 - 600; Николюкин А. Указ. соч. С. 280 - 281.

стр. 20


--------------------------------------------------------------------------------

многоточия, самоотсылки и автоцитаты, перебивы интонации и ритма, тематические сбои и наслоения суть розановские "способы" создания сугубо частного, конкретного, личного высказывания, сырого ("неиспеченного"), а потому живого и задевающего за живое текста.

Создавая видимость максимально "вне-литературного" (вне-оформленного) текста, предельно обнажая, подчеркивая незавершенность ("неоконченность") отдельного афоризма, автор "Уединенного" и "Опавших листьев" таким образом делает все для того, чтобы читатель непременно "поймал -ся" в традиционную афористическую ситуацию "довосполнения смысла", завершения афористического высказывания, волей-неволей взяв на себя ту функцию, от которой демонстративно отказывается автор.60 Иначе, побуждает читателя стать автором (Розановым), начав не только "читать", но "писать Розанова", соответственно, впустить его в себя, позволив и Розанову стать им - данным конкретным читателем, размыв, таким образом, границы между субъектом и объектом высказывания, чтобы в каждом и любом читателе (человеке) возник свой Розанов, глазами "всех" смотрящий на мир, - Розанов, распавшийся на "всех" и "всеми" многократно возрожденный и "прикрепленный к земле" во множестве (от каждого читателя) специфически нефиксированных, дробных, вибрирующих (от каждого афоризма), живых и живущих "образов", возникающих как некое "органически-вне-оформленное" целое на всем пространстве афористического макротекста.

* * *

Впервые открыто и определенно прокламируя афоризм в качестве единственно возможной литературной формы, в своих произведениях Шестов и Розанов обнажают важнейшую специфическую черту русского афоризма, которая в самом общем виде может быть определена как установка на отрицание (преодоление) формы как таковой. Формы как феномена, принципиально противоречащего (чужеродного) "реальному" жизненному процессу, в качестве максимально возможного адекватного аналога которого и возникает, как правило, отечественный афоризм - жанр, удивительным образом соприродный русскому национальному мышлению с его сориентированностью на реальное обретение нереального - "живое" воплощение идеала.

Не случайно на примере подавляющего большинства значительных русских афористов XIX - начала XX века мы сталкиваемся с такой особенностью их творчества, как отсутствие изначальной установки на то, чтобы "написать афоризм". Наличие таковой дает нам отчетливо подражательные "Мысли, характеры и портреты" П. И. Шаликова и современную ему "литературу размышлений", проникнутую единственной мыслью - "написать "мысли"" (П. А. Вяземский), непритязательно-нравоучительные "мысли и размышления" в составе поучительно-развлекательных сборников 1850-


--------------------------------------------------------------------------------

60 В этой связи мы хотели бы оспорить утверждение СМ. Федякина о "внешнем" статусе "фрагментарности" розановских текстов (см.: Федякин С. М. Жанр "Уединенного" в русской литературе XX века). Именно последняя и позволяет максимально "обнаружиться", материализоваться "черновому письму" Розанова. Афоризм как особая композиционно-речевая форма, конститутивным признаком которой является именно специфическая "изолированность" (иначе, фрагментарность) высказывания, и дает возможность - если употребить здесь определения исследователя - "озвучить" "внутреннюю речь" автора, никоим образом не исказив ее. Именно "фрагментарность" розановских текстов "ионизирует" "смысловые пустоты" этой "минимализированной" речи, провоцируя читателя на их самостоятельное "восполнение". Активизируемый же афоризмом личный внутренний потенциал читателя и есть необходимый для проникновения в "уединенное" Розанова "Сезам, откройся!".

стр. 21


--------------------------------------------------------------------------------

1860-х годов, а также моралистическую "мыслительную литературу" рубежа XIX-XX веков. В то же время, если говорить о "Записных книжках" П. Вяземского, "Исторических афоризмах" М. Погодина, "Психологических заметках" В. Одоевского, "Апофеозе беспочвенности" Л. Шестова, наконец, "Удиненном" и "Опавших листьях" В. Розанова, нельзя не заметить, что ни один из этих отечественных афористических текстов не создавался сразу именно как "собрание афоризмов", представляя собой изначально либо материалы личных дневников, либо черновые наброски будущих сочинений в "крупной форме". Иными словами, род "черновой фиксации" чего-то, которая только потом (и почти всегда неожиданно для самого автора) начинает осознаваться последним как собственно необходимая ему форма, единственно позволяющая выразить это "что-то", волнующее автора, точнее, "предносящееся" ему. Вот только здесь у русского афориста появляется весьма четкая и осознанная установка: ничего не "обрабатывать" и публиковать именно так, как есть. Иначе говоря, появляется именно установка на определенную форму, которая суть "отсутствие формы", вернее, именно преодоление таковой.

Отмеченное очевидное следование целого ряда значительных русских авторов XIX-начала XX века по одному и тому же пути - от установки на создание целостных текстов к "интуитивному" обретению фрагментарного способа фиксации "жизненного целого" - позволяет предположить здесь наличие определенной ментально-обусловленной закономерности. Это движение отечественной художественно-мыслительной культуры к афоризму (материализация более или менее осознанного стремления избавиться от "формы" вообще), являя собой род "подсознательного" сопротивления "русской идее" - русской сознательной установке на непременное реальное обретение абсолютной (единой и окончательной) истины, одновременно суть некий "путь спасения" для таковой. На русской культурной почве афоризм с его антиномичной формально-смысловой структурой, сориентированной на воссоздание "бесконечного" и всеобщего посредством фиксации "конечного" и отдельного, оказывается своего рода реальной возможностью осуществления "русской мечты" о "воплощенном Царствии Божием на земле" (В. В. Зеньковский), иначе, о возможности "тождества" идеала и действительности (слова и дела, теории и жизни).

стр. 22

Опубликовано 08 декабря 2007 года





Полная версия публикации №1197120303

© Literary.RU

Главная ФИЗИКА И МЕТАФИЗИКА РУССКОГО АФОРИЗМА. В. РОЗАНОВ: АФОРИЗМ КАК ФОРМА ПРЕОДОЛЕНИЯ ФОРМЫ

При перепечатке индексируемая активная ссылка на LITERARY.RU обязательна!



Проект для детей старше 12 лет International Library Network Реклама на сайте библиотеки